СтатьиОчерки...Прочтения...РецензииПредисловияПереводыИсследованияЛекцииАудиозаписиКниги

Опубликовано в журнале:
Иерусалимский журнал, № 10, 2002

Зоя Копельман

ОБИДА И ЗАМЕШАТЕЛЬСТВО ВЕРУЮЩЕГО ЕВРЕЯ

(Размышления о странных рассказах Ш.Й. Агнона)

Нам не дано предугадать…
Ф. Тютчев

  – Мы поднимаемся?   
– Нет, мы опускаемся. Хуже того, мы падаем!
   Жюль Верн

 

13 Мая 1932 года в пятничном приложении к газете «Давар» были опубликованы сразу пять очень коротких рассказов Агнона: «Последний автобус», «Справка», «По дороге к врачу», «Свечи» и «Дружество». Над ними значилось обобщающее название «Книга деяний».

            Вот как пишет об этих рассказах биограф Агнона Дан Лаор:

«То, что появилось тогда в приложении к «Давар», резко отличалось от всего, написанного им прежде <…> Первые же строки «Последнего автобуса» представили читателю рассказчика, повествующего от первого лица и никоим образом не определенного; он сообщает о стечении странных обстоятельств, лишенных, вроде бы, всякой логики; оказался он в них помимо воли – и нет у него никакой возможности воздействовать на происходящее. <…> Странная цепочка обстоятельств повторяется, варьируясь, и в остальных рассказах газетного выпуска»[1].

Далее исследователь касается сюжета рассказов и пишет о том, что Агнон впервые выстраивает повествование как набор причинно не обусловленных эпизодов, между которыми абсурдно искать какую-либо связь, и проводит аналогию с Кафкой, особенно с его повестью «Процесс». Однако Агнон, творчество которого и при жизни пытались связать с Кафкой, всячески отказывался признать зависимость собственной художественной системы от этого писателя, которого называл «не своим», зато заявлял, что охотно признает влияние Гоголя, хоть и не уточнял, в чем именно.

Мне тоже кажется, что вышеназванные рассказы Агнона по природе своей принципиально разнятся с Кафкой. Для того, чтобы почувствовать это, необходимо коснуться биографических обстоятельств ивритского писателя и постараться понять его мироощущение.

Как известно, Агнон в 1908 году приехал в Палестину, вполне проникнутый сионистским духом. Правда, его приезд сюда преследовал и определенно практическую цель – избежать мобилизации в австрийскую армию (его родной галицийский город Бучач в то время находился в границах Австро-Венгерии). У юноши были и другие возможности, например, поехать в Европу и поступить в университет, чтобы выучиться и стать «доктором наук», как шутливо писал он в автобиографическом рассказе «Хемдат». Тем не менее, полученное воспитание привело его в Яффу. Фотографии Агнона первого яффского периода изображают не лишенного изящества молодого человека в белом костюме и зажатой в руке шляпе-канотье, а на непокрытой голове – смазанные бриллиантином темные волнистые волосы. «Агнону тогда было почти двадцать лет, но он был невысок ростом и выглядел совсем еще ребенком, – вспоминал художник Нахум Гутман, у отца которого, писателя и педагога Симхи Бен-Циона [Гутмана], Агнон состоял в секретарях. – Я хорошо помню, как он впервые появился у нас… У него было ясное лицо без признаков загара, щеки розовые, как яблоки, привозимые из-за границы. Из-под шляпы, отбрасывающей тень на лицо, на меня глядели светлые глаза:

– Господин, твой отец дома?

Отец встретил его с распростертыми объятиями и закричал матери:

– Ривка, Ривка! Чачкес приехал!

<…> Агнон поднял свои большие светлые глаза, но тотчас же опустил ресницы и покраснел. Он сел на самый краешек стула, избегая смотреть на мать»[2].

Чачкес была фамилия Агнона до того, как он сделал фамилией свой литературный псевдоним. Я же предлагаю обратить внимание на следующие слова мемуариста:

«Я так подробно описываю первый визит Агнона к нам, потому что храню в сердце глубокую благодарность к нему за его отношение к маме, да будет благословенна ее память. Именно ему выпало быть с ней, когда она тяжело заболела и поехала на лечение в Тверию. Там же она и скончалась, и Агнон позаботился о том, чтобы на могиле был установлен памятник. В течение долгих лет хранилась в нашем доме открытка, которую он прислал из Тверии отцу. В ней были такие слова: “Надеюсь, что Бог зачтет мне то, как я ухаживал за Ривкой”»[3]. Эта фраза Агнона станет одним из ключей к странным рассказам из «Книги деяний».

Агнон не прижился в Палестине: в еврейской колонии в Яффе и в Тель-Авиве ему не хватало духа и ценностей традиции, в сельскохозяйственных поселениях – атмосферы литературного творчества, а в Иерусалиме старый религиозный ишув, не признававший сионизма, был для него узок. И пусть эти определения более чем схематичны, для наших целей они пока достаточны. Так или иначе, Агнон покинул Землю Израиля и в 1913 году уехал в Германию.

Он получил место редактора в идишском издательстве «Юдишер ферлаг» и стал профессиональным писателем на иврите. Успех ему сопутствовал, в 1920 году он удачно женился на довольно состоятельной девушке из традиционной семьи из Кенигсберга – Эстер Маркс, и у них родилось двое детей: дочь Эмуна (1921) и сын Шломо Мордехай (1922), взявший впоследствии именем домашнее прозвище Хемдат. Агнон много читает, собирает еврейские книги, обсуждает с Мартином Бубером работу над наследием хасидизма и пишет большой роман из жизни галицийско-польского еврейства. Казалось бы, жизнь налажена. Но 6 июня 1924 году в его доме в Баден-Гомбурге разразился пожар. Сосед, выгодно застраховав имущество, устроил поджег. Семья Агнона не пострадала: он был в больнице, жена с детьми – в отъезде, но вся библиотека и все рукописи, в частности почти готовый большой роман, о выходе в свет которого уже объявило издательство Штыбеля, сгорели.

Агнон, ведший относительно светский образ жизни, делает однозначный, насколько можно судить по его письмам и поступкам, вывод. Он наказан за то, что покинул Землю Израиля и отказался от жизненного уклада своих предков. В октябре того же 1924 года он возвращается в Палестину и поселяется в Иерусалиме. Спустя почти полтора года к нему присоединяются жена и дети. «После того, как сгорело все мое достояние, даровал Всевышний сердцу моему мудрость – и я вернулся в Иерусалим», – скажет он в 1966 году в своей Нобелевской речи.

В Иерусалиме Агнон переходит к традиционному образу жизни, он надевает кипу, вводит кашрут, исключив полностью мясную пищу, ходит в синагогу и общается с раввинами. При этом к неудовольствию некоторых его религиозных знакомых он не примыкает однозначно ни к одной общине и в разные субботы посещает то один, то другой миньян.

Но удары судьбы продолжают преследовать верующего и исполняющего заповеди Агнона. 11 июня 1927 года постигшее Иерусалим землетрясение повредило его дом в Рехавии, хотя никто не пострадал и рукописи тоже были спасены. После этого Агнон поселился в Тальпиоте.

В 1929 году на него снова обрушилось несчастье. По стране прокатилась волна арабских погромов. 23 августа евреи отрезанного от центра города района Тальпиот сгрудились в одном наиболее крепком доме и выставили вооруженную охрану. Арабы убили сторожа, один пустой дом подожгли, некоторые другие, в том числе дом Агнона, разграбили. Какое счастье, что жена и дети были на курорте в Европе! «Итак, Эстерляйн, приходится все начинать сначала. Дом разорен, вещи украдены, а что не унесено грабителями, то разбито. Из одежды не осталось ничего, только то, что в ванной. Из столового серебра – ничего. Все, все забрали арабские убийцы. Но Господь нам поможет, и мы заживем вновь. Не печалься и не думай об этом. В такое время надо радоваться, что остался живым, здоровым и невредимым», писал он жене 28 августа 1929 года[4].

В 1931 году Агнон поселился в новом доме в Тальпиоте, где сейчас размещается его музей. Он лично руководил постройкой дома, определял направления сторон и старался сделать его как можно более неприступным. Однако погром 1929 года не прошел бесследно, Агнон словно силился понять меру своей личной причастности к тому, что произошло с ним, и когда в 1930 году его вызвали в Лейпциг для сверки корректур печатавшегося там в издательстве Шокена собрания его сочинений, Агнон не только навестил в Германии своих сестер и братьев, но и улучил время и летом съездил в Польшу, где посетил родной Бучач. Он словно хотел еще раз проверить правильность избранного пути, разыскать родных и их могилы и понять, чего ждут от него в этом мире и можно ли считать постигшие его беды неодобрительной реакцией Бога на то, что он делает.

Попробую реконструировать мироощущение автора «Книги деяний». Человек, в частности он сам, видится религиозному еврею Агнону под недреманным оком Всевышнего. Это – кредо еврейской веры: Господь равно и неустанно взирает на все творения Свои и оценивает их поступки. Заповеди иудаизма и его устная традиция последовательно и целенаправленно заботятся о неукоснительном соблюдении евреем наказов Бога, поскольку именно так можно доказать Богу свою верность, любовь и трепет и оградить себя от напастей. Сложность заключается в том, что каждая персональная судьба и коллективная судьба еврейского народа не защищена от злоключений и трагедий. Наивная вера, а вера зиждится на определенной доле наивности, предполагает некое равновесие между поступками и степенью успешливости человека. Казалось бы, чем более праведную с точки зрения еврейского Закона жизнь ведет человек, тем более обоснованы его ожидания благополучия. Однако с древнейших времен религиозная мысль иудаизма пыталась осмыслить тот эмпирический факт, что «праведник – и худо ему, злодей – и хорошо ему». Какие бы примеры и рассуждения ни приводили Мудрецы Талмуда и Мидрашей в пояснение этого печального наблюдения, в душе гордящегося своей богопослушностью еврея теплится надежда, что он может избежать превратностей судьбы. Эта проблематика, в частности, содержится и в библейской книге Иова, помянутой в рассказе «Дружество».

Агноновский, якобы автобиографический, герой рассказов из «Книги деяний», многие события в жизни которого совпадают с жизненными обстоятельствами писателя, не обладает убежденностью Иова в своей правоте. Он трепещет и сомневается. Жизненный путь видится ему постоянно обновляющимся выбором: делая шаг вперед, ты отвергаешь возможность движения вправо или влево, или покоя, или отступления назад. Аналогично, каждое твое слово и дело – лишь одна из огромного количества «упущенных возможностей» (словосочетание, употребленное Агноном еще в 1919 году в применении к оценке жизни). Наивно верящему еврею хотелось бы чувствовать реакцию Отца Небесного на каждый свой шаг, но Бог не дает простых знамений, и человеку ничего не остается, как вырабатывать в себе собственные критерии познания добра и зла. Вот этой-то рефлексией сделанного выбора и занят перволичный герой «Книги деяний». Попробую пояснить свою мысль на примере рассказа «Справка». Рассказ настолько мал, что его можно разобрать детально.

Во-первых, мы сразу видим, что при всей любви и жалости автора к герою-рассказчику, он настроен по отношению к нему весьма критически. Зачем, спрашивается, нужно было пренебрежительно охарактеризовать родича, как такого, «о котором я ни разу не слыхал… из города, о существовании которого я и не подозревал». Разве для того, чтобы прийти на помощь человеку в вопросе, от которого «зависит вся его жизнь», необходимо что-то знать об этом человеке? А если тонет безымянный человек, разве прежде чем броситься спасать, надобно узнать его имя и адрес? Ясно, что уже зачин рассказа должен побудить читателя задуматься над этическим обликом героя.

Далее выясняется, что герой нездоров и озабочен состоянием собственного организма. Есть ли у этой озабоченности моральная сторона? Она дает о себе знать в третьем абзаце, где заходит речь о покорности героя судьбе. В чем покорность? Смирился ли он с властью недуга над своим телом? Нет, речь определенно идет о смирении перед необходимостью помочь родичу. Более того, семейное чувство, столь культивируемое в еврейской традиции, не позволяет даже подумать об отмене похода в министерство, хотя не может заглушить желания поскорее отделаться от неожиданно свалившегося поручения и вернуться к своей привычной рутине. Почему помянуто чувство собственного достоинства? Да потому, наверное, что сознание исполняемой заповеди питает его. Ведь в иудаизме так привычно услышать в ответ на доброе дело: «Удостойся исполненной заповеди» или «Пусть на небе это дело запишется тебе в заслугу», а здесь эти слова герой будто сказал самому себе.

Катаральные явления – вполне заурядный признак зимнего недомогания, однако почему так важно было упомянуть гротескную пыль, заложившую «дыхательные пути»? Мне кажется, речь идет о двойственной природе человека: он сотворен из земного праха, а через дыхательные пути Создатель «вдохнул в него дыхание жизни, и стал человек душою живою» (Бытие, 2:7). Пыль, сделавшая «непроходимыми» дыхательные пути героя, словно отрезала его от Создателя, лишила связи с Ним, и мир погрузился в омраченное пылью пространство, где невозможно или чрезвычайно затруднительно отличить добро от зла. О чем будет просить герой чиновника – о справке, жизненно важной для родича, или об учете доброго дела, совершаемого им, подобно тому, как Агнон написал Гутманам о своем участии в судьбе их жены и матери Ривки?

Иудаизм, как известно, учит, что все дела людские пишутся в книги деяний и на основании этих записей в Дни Трепета, т.е. между новолетием и Судным днем, выносится приговор человеку на жизнь или на смерть. Неготовность героя дать себе правдивый отчет о том, что привело его в серое министерство, выражена словами, завершающими пятый абзац: «если б и спросили, вряд ли бы я смог им что-либо сказать, ведь горло у меня все еще саднило от пыли». Не просто о неспособности произнести слова пишет тут Агнон, а еще и о неспособности различить истинную мотивацию поступка. И пока герой не сделает выбора, не поймет, что важнее – продиктованная гордыней покорность судьбе (ведь тот, кто с радостью берет на себя поступок, не ощущает гнета судьбы) или желание помочь ближнему. Любит ли герой ближнего своего, в нашем случае, дальнего родича, как самого себя (Левит, 19:18)? Мне, как читателю, и автору, как писателю, видно, что герой не достиг еще исполнения этой заповеди.

Ощущение того, что и во второй день все так же, как в первый, что ничего вокруг не меняется, связано с отсутствием душевной динамики героя. Он не ощутил необходимости этической взыскательности к самому себе, а следовательно, не продвинулся в самосовершенствовании ни на йоту. Аналогом ему может служить «дохлая муха», прилипшая к стрелке часов и ползущая вместе с нею.

Седьмой абзац вносит изменение: герою полегчало. Отчего? Правда, кто-то умер (memnto mori!), но появление нового чиновника по имени Нахман Хорданкер, земляка, принесло утешение. Имя Нахман и означает «утешитель». Казалось бы, воспоминание о родине, о предках, о семье должно покачнуть чашу весов «я и мой организм – родич и его справка» в сторону последнего. Но наш герой не умеет распознать знамения: поначалу он оценивает новые обстоятельства корыстно, однако тут же раскаивается и делает второй (после решения пойти за справкой) верный, хоть и полусознательный, выбор – не пытается добиться «преимущества» перед другими просителями. Обратим внимание на повторное и более подробное описание болезни: уже и глаза заволокло туманом, и цель и причина, ввергнувшие героя в создавшуюся ситуацию, сделались ему невнятны.

Бог, так сказать, пытается вывести героя из этой невнятицы. Внезапно раздается звук лопнувшего шнурка от ботинка и, связывая шнурок, герой словно обретает способность связывать разные вещи. Теперь родной городок являет себя более откровенно – будто из ниоткуда возникает аптекарь, хорошо знакомый земляк, а не просто человек, чье имя и повадки изобличают выходца из Галиции. Чем ближе к отчему дому, тем сильнее влияние традиции и религиозной этики, тем вернее связь с Богом[5]. Эта ностальгическая иллюзия пронизывает все творчество Агнона, даже когда отчий край кажет ему лишь запустение. Узнавание аптекаря связано с воспоминанием о его доброй привычке подавать посетителям больницы стакан содовой воды. Тут уж не желание поживиться за счет земляка ощущает герой рассказа, а благодарность. И ему немедленно предоставляется хотя бы эфемерная возможность улучшить свое положение – сесть.

Вот она, тщетно желаемая в жизни и возможная лишь в литературе обратная связь: ты – по-доброму, тебе – по-доброму, ты – не лучшим образом, тебе – долготерпение Всевышнего и Его милосердие. За предложением присесть следует предложение шоколада, которое ставит героя в новое испытание, и он в итоге сумел выйти из него с честью: «Устыдился я, что позарился на большее, чем мне предназначалось. Лицо мое покраснело, и глаза опустились долу».

Еще ничего не решено. Но есть надежда. Однако прежде надежды наступает отчаяние. Это отчаяние от невозможности получить немедленный отклик на свои деяния. Тебе о чем-то толкуют, и ты, как кажется, все воспринимаешь, но чувство «безнадзорности» в этом мире охватывает тебя против воли. Буква, кажущаяся всем коренной, на деле случайна, как, может быть, поступок, которым ты гордился или которого стыдился, а он, судя по всему, никак не повлиял на твою судьбу. И все-таки, опорой в безнадзорности герою служит буква «фей», которая «выглядит синей». Как мы помним (Числа, 15:37-41), в цицит  – кисточки на краю мужской одежды – вплетена лазоревая нить, а глядя на цицит надо вспомнить все заповеди, данные еврею Богом. Вот она – надежда на краю безверия! Ведь признать безнадзорность – это усомниться в сути еврейской веры. Если же убрать «фей» и заменить ее на «бейт», то не просто исчезнет лазурный цвет надежды и покаяния, но мы окажемся перед иным ивритским корнем, среди иных смыслов[6].

Так или иначе, «затеплился новый день», и добрый поступок аптекаря, отложившего для героя ломоть хлеба, совершил то, что, казалось бы, никогда не произойдет: героя вынесло из серого министерства на простор безбрежного моря. Теперь, как кажется, можно начать заново и постараться пройти тот же путь иначе.  

Таким образом, параллель с Кафкой может быть только негативной. Йозеф К. помимо своей воли оказывается пассивной и страдающей игрушкой в объективно существующей и расположенной вне его бюрократической машине. Герой Агнона, напротив, сам связывает свои поступки и речения, имевшие место в разные моменты его жизни и в разных местах его пребывания, сам судит их и оценивает и на основании этих оценок вьет нить своей судьбы. Нескончаемый поиск зависимости и взаимообусловленности событий и поступков отражен в навязчиво повторяющемся синтаксисе: ни в каких других произведениях этого автора не встретишь такого количества утомительных "оттого", "поскольку", "поэтому" и прочих словечек, грамматически увязывающих факты как причину и следствие. Но не реальные связи природного мира, а этические и мистические связи определяют экзистенцию героя, кажущуюся ему то раем, то адом исключительно в следствие баланса между тем, чтó он ставит себе в заслугу и чтó – в вину.        

Странные рассказы Агнона словно отвергают всякий детерминизм материального, поступательное движение времени и механическую последовательность событий. Как и в коллективном сознании евреев, воспитанном на принципе «нет раннего и позднего в Торе», так и в индивидуальной экзистенции, по Агнону, все, тобою содеянное, присутствует и влияет одновременно. Не песчинкой громадного и равнодушного мироздания оказывается герой Агнона, а пребывающим в постоянном замешательстве творцом своего пути. И коль скоро иудаизм дал ему, казалось бы, четкие критерии добра и зла, правоты и неправоты, он, следуя путем добра, претендует на более благоприятную судьбу. Однако благополучия не достигается, и это заставляет его вновь и вновь искать ошибку в своих деяниях (отсюда общность мотивов в «Книге деяний» и их вариативность) или хотя бы в их оценке. Обреченность на пожизненную рефлексию – вот приговор, который верующий человек Агнон выносит своему религиозному герою, пожизненная рефлексия и горечь обиды на то, что гармоничное существование так редко достижимо.

 Отсюда ностальгическое отношение к общееврейскому и семейному прошлому – к дарованию Торы на горе Синай[7], к житию и учению Бешта, основателя хасидизма[8], к историям о собственных прародителях. Переписывая заново эти, казалось бы, известные эпизоды национальной и индивидуальной жизни, можно нащупать новые оценки и тем самым спрясть новую, более спокойную судьбу.

 Возвращаясь к «Книге деяний», хотелось бы добавить, что это не аллегория, допускающая почти автоматическую замену одного содержания другим. Это рассказы, одновременно живущие в нескольких измерениях, и реальный план – вещи как приметы времени и эмоции как неустранимый никакими заповедями личностный фактор – важен не меньше, чем, скажем, символическая ономастика. Не в ней ли наследие Гоголя? Андерман – «другой человек», моя тень, мое alter ego. Хаим Апропо – «жизнь мимоходом», оттого и роста этот господин «ниже среднего», оттого и вечная его улыбка, пусть и влекущая, предназначена не ищущему праведности еврею. И образ моря – этого послушного Богу орудия, предназначенного, чтобы являть людям чудо. Как писал Агнон: «Он, благословенный, поставил условием всему, что было создано Им в шесть дней творения, не уклоняться от своей роли (кроме моря, которое должно было в будущем расступиться и пропустить евреев)»[9]. Вот об этой-то роли своей, которую так трудно отыскать, должны напомнить вновь вставшие стеной морские воды в рассказе «Свечи». Выход к морю – это всякий раз преодоление завесы, отделяющей человека от его Создателя, возвращение к исходному перекрестку, с которого можно снова двинуться в путь по прожитой жизни, сделать новый выбор и исправить содеянное. И так без конца. Отчего  вся жизнь оборачивается Днями Трепета, и каждый день в ней – Судный день.


[1]  Д. Лаор. Жизнь Агнона. Изд-во Шокена, Иерусалим-Тель-Авив, 1998. С. 256-257 (иврит).

[2]  Н. Гутман, Э. Бен-Эзер. Меж песками и небесной синью. Изд-во «Библиотека-Алия», Иерусалим, 1990. С. 42-43.

[3]  Там же, с. 44.

[4]  Ш.Й. Агнон. Эстерляйн, дорогая моя… (Письма к жене). Изд-во Шокена, Иерусалим, 1983. С. 154 (иврит).

[5]  См. рассказ «К отчему дому» в прекрасном переводе С. Шенбрунн, опубликованный в № 2 «Иерусалимского журнала»; он был написан несколько позже и тоже был включен Агноном в «Книгу деяний».

[6]  Слово "безнадзорность", на иврите "хефкер", имеет корень "ф-к-р", а после замены буквы получается "б-к-р". Семантика этого нового корня, т.е. согласных «б-к-р», обыгрывается Агноном в повести “Ад хена”, т.е. “До сего предела» (см. одноименный том собрания сочинений Агнона, изд. Шокена, 1974, с. 27-28, иврит). Обращу внимание читателя лишь на некоторые из приведенных автором смыслов, например, бакар – скот, бикер – поверять критикой; бокер – утро. Замечу, что действие рассказа «Справка» переходит в утро следующего дня.

[7]  См. «Атем реитем», т.е. «Вы видели – о том, как была дарована Тора: простые и сокровенные смыслы, отобранные Шмуэлем Йосефом Агноном». Изд. Шокена, 1961 (иврит).

[8]  См. Ш.Й. Агнон, «Сифрейхем шель цадиким», т.е. «Книги цадиков: сто и один рассказ о книгах учеников Бешта и учеников его учеников». Изд. Шокена, 1961(иврит).

[9]  Ш.Й. Агнон, «Ореах ната лалун», т.е. «Гость на одну ночь» (иврит).