<<вернуться к содержанию


МИХА ЙОСЕФ БЕРДИЧЕВСКИЙ

ДВА СТАНА

Перевела с иврита Елена Римон

 

I

После полудня в большом европейском городе, столице Силезии, царит тишина. Воскресенье - день покоя у иноверцев. Бывают в северных странах такие зимние дни, облаченные в белое.  Благость воскресного покоя сливается с морозной тишиной и наполняет души горожан, гуляющих по берегу канала, особой отрадой, небывалой в другое время года. Над головой - лазурь небосвода с розовеющим краем, под ногами - сверкающий снег, душу наполняет безмятежный покой: все хорошо, все чудесно и в мире, и в душе...
Канал, отделяющий старинный центр города от предместий, замерз и превратился в каток; на льду,   в ярком свете зимнего солнца,  с детским радостным гомоном резвятся конькобежцы. Развеваются разноцветные флаги на длинных древках, перед шатром при входе звучат трубы небольшого оркестра.  Как приятно смотреть сверху, с моста, на молодежь, скользящую и кружащуюся внизу, как славно слышать ее громкую живую разноголосицу.
Они проносятся поодиночке, парами, по трое, а то и целыми шеренгами - по четверо и пятеро; кто летит вдоль канала, кто поперек; кто несется по прямой, кто кружится на месте, легко сгибаясь и выпрямляясь: руки скрещены, ноги скользят по гладкому льду...  Подростки, юноши, девицы, гимназисты и гимназистки, все и вся дышит дружелюбием, легкостью и беспричинной радостью, какая бывает только в юности, когда такие миги кажутся вечностью... Все они еще живут под родительским кровом, и в голосах их довольство и безмятежность.
Среди них  – молоденькая девушка, почти подросток. Она катается одна. В ее трогательной красоте что-то детское: черные косы падают из-под шапочки на белую шубку, накинутую на темное платье, в смуглом лице какая-то задумчивая  грусть, приковывающая взгляд... Конькобежцы замедляют бег, чтобы посмотреть на нее, а те, кто любуется катком сверху, с моста, невольно провожают ее долгим взглядом, словно чувствуя, как снизу вверх восходит к ним какая-то скрытая энергия.
Вот она присела отдохнуть, вот снова встала, собираясь бежать наперегонки с девушками, теперь уж ее почти не видно вдалеке, а вот она возвращается и снова появляется среди подружек...
Уже две недели пристально смотрит на нее студент-еврей, который уехал из родной страны и отцовского дома на чужбину, учиться мудрости у иноверцев.
Два года провел он на студенческой скамье, и все еще одинок, никого у него нет в этой чужой стране. День и ночь погружен он в учебу, прилежно изучая книги о жизни, а жизнь так далека от него... Мысли, отвлеченному размышлению отдает он все свои силы. В большом шумном городе, полном кипучей жизни, он как монах, далекий от мира и его страстей.
Лишь изредка выбирается он из своей каморки под крышей пятого этажа и спускается вниз пройтись по берегу канала, постоять на мосту, поглядеть на гуляющих; конечно, это баловство, потеря времени, но ведь он так истосковался по человеческим лицам, по человеческим душам...
Никто во всей этой беспечной толпе не знает его.  Он  чувствует  на  себе их  взгляд:  для  них  он  –  чужестранец. На  их  языке  говорит  он  ныне,  их  мудрость  изучает прилежно, к   их   науке страстно прилепилась его  душа,  их  пути  он  страстно  жаждет  познать,  –  но  далек  он  от  них,  странен  он  им  и  чужд.
   Да, его место здесь. Прежде он чувствовал себя наследником родительского завета и верен был отцовскому наследию. Но ушел он из дома и отверг все, что вынес из него. Он ушел от тьмы к свету, от рабства к свободе; и вот - свободен он ютиться в убогом углу, где мало хлеба и много книг.
    Ныне же наскучили ему и книжное празднословие, и нескончаемое биение мысли. Из всех  даров  необъятного мира достались ему лишь скудная одежда, плохо защищающая от холода, да томительное одиночество.
    Ему уже за двадцать, узнал он тяжкий труд, испытал силы в  единоборстве с  жизнью   и  в  битве  с книгами, и сам испытан был в святом и в мирском, и вот  -  он одинок, чист и руки его пусты. Да,  у него  нет ничего, все -  у    н и х, у этих  праздных  прохожих.  Иной раз он и сам  признается себе, что душа его полна желаний, да руки коротки...
    Неужто таков его удел навеки? Неужто  все его возвышенные размышления, внутренняя борьба и стремления ничего не стоят? Может, с самого начала все было вздором, и весь его мир, выстроенный с таким трудом -  ошибка? Может, надо было начать с чего-то другого? Может, и сама жизнь - другая, и весь мир не таков, как он думает?
Такие  мысли одолевают его, поднимают в нем бурю, толкают размышлять дальше и дальше. Его назначение - разобраться в стезях и деяниях  прошедших поколений, понять их смысл; его долг - исследовать тайны небесного владычества и земных судеб. Человек, человек и его путь - вот где узел всех противоречий, вот о чем спорят все религии, все теории, все идеологии, и вот о чем  вопрошает  его сердце и болит душа.
Душа его  пылает оттого, что нет на свете справедливости, что люди чинят обиды друг другу, народ - народу, и все живое страдает. Не верится, что навсегда мир разделен на праведников и негодяев, на бедных и богатых, на господ и рабов, что человек на веки вечные обречен отстаивать  свое  право  на  жизнь  за  счет  других.   Будет, обязательно будет равенство между людьми и народами; и возляжет волк с агнцем, и не будет сильный угнетать слабого, и не будет больший служить меньшему.
Он стремится к чистоте во всем; мяса не ест, довольствуется малым, и это малое добывает тяжелым трудом:  каждое  утро,  чуть  свет,   он  идет  в мастерскую к переплетчику. По утрам он переплетает книги, потом весь день читает, посещает лекции в университете и питает свой дух   высокими мыслями. Одежда у него нищенская, да и потребности, как  у  аскета. Изредка его приглашают в гости, но он не ходит, считая это пустой тратой времени.
Он мог бы давать уроки иврита, но не желает, потому что не верит в возрождение этого языка. Живущих в городе раввинов и их учеников он презирает, как и прочих священнослужителей всех мастей.   Из  окна ему  видно, как евреи идут в новомодную синагогу  по  субботам, и в этот час он всегда задергивает занавеску, не желая видеть человеческие существа в их падении. На  иврите он больше ничего не читает, молитвенник и тфилин* нарочно забыл где-то, чтобы освободиться от всего, что связано с еврейством. И все же он не может слышать слово "ассимиляция" без неприятного чувства. Ничего в нем не осталось от его народа, его ум свободен от наследия предков, но сердце все еще привязано к их могилам.
Но так с ним всегда: ум предводительствует сердцем. Его убеждения логичны и рациональны, умозаключения вытекают из других умозаключений. Сердце, по его мнению, тут ни при чем, сердце гибко, как лоза, сердце то и дело переполняется чувствами, но их надо перебороть и слушаться только разума.
Вообще сердце - дело рук сатаны. Так он думает. И чувства, и поэзия - все это его рук работа. Особенно поэзия - лучше бы ее вовсе не было.
Иногда, в одиночестве, глядя на заходящее солнце, он начинает вслушиваться в ритм стихов, невольно переполняющих его сердце. Но не поддается  -  и читает вслух учебник логики, изгоняя демонское  наваждение. Он не позволит своему сердцу заблудиться и пойти за чужими богами!1 И неведомо  ему, что пускают они корни в глубинах его души, чтобы прорасти там глубоко, сильно и  тайно  до поры.  Пока не настала эта пора, он сидит в одиночестве, и слепая жажда жизни порой поднимается в нем, наполняя его непонятным смятением.
В этот воскресный день, день покоя иноверцев, он устал от букв и цифр, не смог усидеть в комнате и вышел посмотреть на людей. Что ему до них? Он среди них как пришелец из далекой страны, но все же его тянет к ним, словно голос какой-то зовет. И вот он идет, садится на скамейку, встает, опирается на перила   и  все время спрашивает себя: "Что я здесь делаю?"
В прошлое воскресенье он засмотрелся на двух сестер, удивительно похожих друг на дружку  и удивительно красивых - таких красивых девиц он еще не встречал и даже пошел за ними следом, чтобы еще раз взглянуть на них; потом привлекла его внимание нянька с малышом, а потом он увидел  е е, эту девушку, одиноко скользящую по льду, и ощутил силу, скрытую в ее прелести. Он смотрит на нее издали, и тайный сладкий страх закрадывается в его сердце. Вот она исчезает из виду, и он медленно уходит, блуждает по улицам и наконец возвращается домой.  

II

Шли дни, и жизнь становилась все труднее. В переплетной мастерской работы больше не давали, узнав, что он  е в р е й, а помощи ждать было неоткуда - его отец, раввин маленькой общины в Малороссии, отрекся от непокорного сына, и оскудела рука его, и не присылал он  денег; книги, привезенные с собой, он продал в дни нужды, а больше взять было негде. Много месяцев питался он молоком и хлебом, не прикасаясь к мясу, и теперь чувствовал себя слабым и обескровленным, усталым и растерянным. Он стал много спать, но сон не освежал его; снов он видел мало, и надежды его таяли.
Науки о природе уже не могли  насытить  его  дух, и он все больше углублялся в занятия философией. Что мы знаем, и что мы можем знать? И что это такое - знать? Каковы источники и границы познания? Что есть субъект и объект?  Что есть природа познаваемая и познающая? И что есть познание, познающее само себя?  В  уме теснились вопросы, а желудок пустовал. Свечи кончились, и читал он в скудном свете, проникавшем  с  лестницы, по которой спускались и поднимались жильцы. Порой размышлял  он  и о том, что денег нет ни гроша, и о том, где их раздобыть, и о том, что в благотворительной столовой для бедных можно наесться хлеба вволю, без ужина можно обойтись, а чай пить и курить, в сущности, необязательно - это роскошь.
В те трудные дни вдруг пригласил его к себе профессор истории и вручил сто марок, с тем, чтобы он, по обычаю, читал святые книги в память одной женщины, которая скончалась, не оставив сыновей. Шатаясь от слабости, не ответив, со слезами на глазах покинул он этот дом. Как? Он прибыл в Германию, в страну Ашкеназ, в мир прогресса и свободы, и в жертву свободе принес все, что имел, а они хотят, чтобы он сделал то, чем промышляют в мрачных  закоулках  мракобесы-каббалисты,  препоясанные черными кушаками? Так, значит, профессор истории верит  во все это - в заупокойные молитвы, в бессмертие души...  Видно, разум этих людей поражен слепотой; да нет, они просто-напросто ханжи и  лицемеры!
Поругана святыня, осквернен корень его души, свобода продана за чечевичную похлебку. Нет  больше   на свете сынов свободы, он остался наедине с призраками. Ожившие призраки читают  кадиш, бритые  раввины  следят  за  ритуальным  убоем  скота,  жрут трефное и пьют за помин усопших. Как могут молиться  люди, имеющие хоть какое-то отношение к университету? Богобоязненная   проповедь  по-немецки - чем она лучше страха Божьего,  ютящегося в самых темных еврейских местечках? Чем книга "Жезл наставления"* хуже нудного сочинения по религиозному самосовершенствованию?  Да и синагога без помоста - та же самая синагога, и раввины, разодетые как священники,  -  те же раввины, руководящие своей общиной по тем же книгам ...
Казалось бы, не все ли равно? что ему до них, а им до него? Но нет, ему есть дело до верующих немецких евреев: он не может простить им их веры. Он не может успокоиться, узнав, что и среди просвещенных европейцев до сих пор есть верующие, что и  им мешает философия, выступающая против религии, а стало быть и здесь нет полной  свободы  духа. Его поражает, что профессора философии с высокой кафедры пытаются найти компромисс между религией и наукой, между традицией и чистым разумом. Он не верит своим ушам, когда слышит их рассуждения о сверхчувственном познании, бессмертии души и религиозной этике. Значит, и среди больших философов есть такие, что пытаются прикрыться плащом веры. Одинок он в мире мысли, с ним лишь  немногие: из народа горстка, из поколения единицы. Одинок был он там, одинок и здесь...
Мир непостижим, люди непонятны, будущее туманно. Туманно будущее, неведом путь, и сам для себя он загадка. Что ему, в сущности, нужно? Чем все это кончится?  Неизвестно.
А посему надлежит размышлять о прошлом и  о  будущем, о своем долге перед  прошлым  и  перед  будущим. О нет, он никому ничего не должен, но ему самому  н у ж н о, необходимо высказаться. Но что высказать? И кому? Еврейскому народу? Но что за дело ему до еврейского народа? Он внимает голосам римлян, голосам афинских мудрецов, их речи насыщают ум куда лучше, чем метафоры еврейских пророков. Да, были когда-то пророки, были и оставили после себя пророчество, но восстала против пророчества его душа.  Отвергает  его  - и о нем же сокрушается.
     Горько ему от  нескончаемых  противоречий и сожалений. Можно день-деньской твердить себе, что ты свободен и ничего никому не должен, но куда деваться от печали, от одиночества, от безнадежности  и  от  потребности в надежде?
Ему снова приходится искать себе жилье, еще дешевле прежнего, и он находит убогий угол у сапожника, в узком переулке на краю города. И у себя, в мрачном углу, среди книг, с  нищенским  куском хлеба, он чувствует себя богачом: его богатство - мысль. Из  своего  оконца  он  с чувством превосходства смотрит  на  прохожих, словно говоря: кто они? что они знают? - и превосходство приносит ему облегчение. Он не ищет ничьей дружбы, к чему ему люди? Порой забегает к нему хозяйская собачонка, прельщенная крошками, которые он ей бросает; а в конце концов разве всякая привязанность не сводится к тому же самому: живое жмется к живому...
     Иногда он заходит на кухню, усаживается на лавку, наблюдает, как спокойно и уверенно работает хозяин, и думает, что, может быть, и самому ему стать простым ремесленником, шорником или гончаром, делать простую работу и размышлять о великом... Одно несносно ему: вечная ругань сапожника, крики и попреки, которые тот обрушивает на свою несчастную больную жену. "Долго не протянет", - кивает ему сапожник на жену, когда та выходит из кухни.
     А эта больная женщина, видно, когда-то была красивой. Она добра к нему, поит его чаем, и он все смотрит на ее белые руки.
     Ее муж втайне ненавидит евреев, а она жалеет этих заблудших, чьим душам не суждено воскреснуть в загробном мире из-за их странной религии. "Вот ведь вы учитесь целыми днями - как же может быть, что такой человек, как вы, не знает Господа нашего?" – все  спрашивала она, подметая у него в комнате. А через две недели у нее внезапно хлынула горлом кровь, и она умерла. Сапожник недолго горевал о ней, да и соседи не пришли помянуть покойницу,  ведь  вдовец был человеком сварливым и неприятным.


III

Шла зима, и конькобежцы по-прежнему скользили по льду. По воскресным дням Михаэль - так звали студента - выходил пройтись на канал или стоял на мосту, прислонясь к перилам, и разглядывал публику на катке. Девушка не появлялась - может быть,  ее  не  видно  в  толпе, а может, она и вовсе никогда не придет;  впрочем, кто сказал, что она здесь бывает только по воскресеньям? Всего  лишь  дважды  видел он  ее   - почему же  все думает о ней, стоя на этом мосту? Что толку думать о девушке, с которой не знаком и, может быть, никогда больше не увидишься? Все это пустое. Он проводит рукой по лбу, чтобы прогнать непрошеные мысли, но они возвращаются.
Он вспоминает, что и дома он все время думал о ней. Ее Тень как будто мелькнула перед ним где-то на улице. Но где и когда это было - то ли во сне, то ли наяву?
Вот он возвращается в родительский дом в коляске, запряженной резвыми конями, и с ним некая девица чудной  красоты. Весь город, от мала до велика, сбегается  к  нему навстречу. Даже враги и ненавистники, изгнавшие его из бейт-мидраша, дома учения, отдают ему, явившемуся издалека, дань почтения. Все поражены красотой девицы, его невесты. А она ни слова не знает по-еврейски, никогда не видала евреев и, в свою очередь, удивляется всему, что видит и слышит.
    Рука об руку он пройдет с ней по узким переулкам. Когда-то здесь его чуть не закидали камнями, а ныне все преклонятся перед его величием, перед его мудростью, превосходящей их понимание.
     Его враги, его ненавистники, его бывшие учителя, конечно, будут клянчить у него милостыню, - и он, широко улыбаясь, щедрой рукой подаст всем, кто просит. Гостя в родном местечке, он ни разу не придет  к общей молитве, но никто и словом о том не обмолвится - всем понятно, что он имеет на то право, так и должно быть.
     А потом он едет с ней в большой соседний город, на всю Малороссию прославившийся прекрасным Софиевским садом, показывает ей цветущие кручи и мосты над рекой. Просвещенные жители города принимают его с почетом и с трепетом ждут его слова. И вот он произносит речь: он говорит о свободе.
      "Ушел я с пустыми руками, а вернулся с сокровищем... - так он скажет. – Мир  был  создан   из  ничего, из пустоты. Так было и со мной.   Если бы не мучили меня в темных застенках - я бы не вырвался к свету".
     Все внимают. Потом жены почтенных горожан подносят ему букеты цветов на глазах у его удивленной  и  растроганной  спутницы...
Но вот он снова шагает по берегу канала, нищий вечный студент. Не глупость ли - грезить наяву, да еще о том, что ему вовсе не нужно? Покидая свое крохотное местечко, поклялся он никогда туда не возвращаться и не собирается нарушать свою клятву. У него больше нет ни народа, ни родины. Он одинок и свободен от семьи, от воспоминаний. Да, у него нет никаких воспоминаний, и не нужны они ему...
Только смерть матери врезалась в память. Смугла она была и прекрасна, а отец - рыжий. Отец родился в бедной семье, но поднялся высоко и стал раввином, а мать была из старинного,  прославленного  рода и понимала по-польски. Когда она умерла, в доме скоро появилась новая хозяйка и новые братья. Отец говорил мачехе "ты", как и первой жене, в доме ничего не изменилось. Только  в душе у  него  все перевернулось, с тех пор он не мог спокойно разговаривать с отцом.
Но ведь и дед, отец отца, тоже женился во второй раз, когда овдовел, - вдруг подумал он. И другой дед, по матери, сделал то же самое, и мать страдала... Перед смертью за матерью ухаживали две женщины, а отец только молился... Братья были тогда еще малы, и он сам утром и вечером читал заупокойную молитву - "кадиш". Тогда-то он и начал размышлять о милосердии Божьем, и о Его великом гневе, и о том, почему Гнев сильнее, чем Милость. Эти мысли возмутили его дух, и понял он, что нет правды в этом мире, а значит, нет правды и в высших мирах. Таков был его юношеский бунт.
      Ему следовало, - думал он тогда, - явиться в этот мир Спасителем,   грозным  Мессией. Он собрал бы под свои знамена людские толпы и всех на свете вернул на путь истины и добра. Нет, не чудесами и не знамениями он привлек бы к себе людские сердца, но пламенным словом и чистотой духа.
      Да и после порой представлялось, что стоит ему облечься в черный плащ, простереть к людям руки - и все падут на колени. И тогда он скажет им такое, что перевернет им душу и поднимет на бунт.
      Как эти люди могут жить, не осмыслив как следует, кто они и зачем существуют на свете, не задаваясь вопросом, что было в начале начал и что будет в конце концов? "Посмотрите же на небо, поглядите на землю! Посмотрите на себя: кто вы, зачем вы, каково ваше назначение? Посмотрите на дела свои:  в чем  их  смысл?! - крикнул  бы он каждому. - Ведь вы заблудшие, вы блуждаете по земле, как тени!" Правда, старики говорят, что только из-за  убогих  разумом  и  заблудших до сих пор существует этот мир... Но мир, который держится на заблудших, для него  не  существует и,  на его взгляд,  не имеет права на существование.
  Погодите, еще придет великий день, когда все начнется заново, еще придет власть правды, власть мысли, еще поднимется покров с загадки жизни. Он еще доживет до этого времени, он увидит новых людей и озарится светом знания. В грядущем поколении не будут люди пребывать во тьме, но станут как боги, и вся земля наполнится благом и увенчается венцом истины. Не будет богатых и бедных, праведных и грешных, господ и рабов, не будет разделения на племена и народы. Все будут говорить на одном языке и понимать друг друга, жить вместе в мире и братстве, все живое станет прекрасным и добрым. Женщины будут одеваться в мужское платье, и все станут обслуживать себя сами, не нуждаясь в лакеях. Дома будут распахнуты настежь - всякий, кто голоден, да придет и вкусит! - все будет общее,  и  каждый  станет ратовать  за  ближнего  своего…
     Но пока что каждый сам  за себя. К вечеру мороз крепчает: пора домой, в тесную конуру. В этом мире  все  еще убивают животных с подобающими благословениями, а ему не достается даже плошки молока. Много дней пройдет, пока исполнится мечта. Теперь он это ясно видит, и как грустна эта ясность! Когда же наступит  на земле царство света? Когда?

IY

     В сумерки Михаэль вышел в  соседнюю  лавку  купить хлеба и творога. Дверь притворил, ключ оставил на столе. А когда вернулся, хозяин куда-то ушел, и нельзя было войти в дом. На улице мороз, а Михаэль без шапки, без пальто, он никак не может ждать, пока вернется хозяин! Он дергает звонок, стучит в дверь, хотя   знает, что в доме никого нет, заглядывает в замочную скважину - может, каким-то чудом  дверь откроется сама собой? У дворника, конечно, ключа нет, и Михаэль, кляня себя, снова взбегает по лестнице, снова стучится в дверь... На лестнице уже засветили фонари, рабочие и ремесленники возвращаются после дневных трудов, хозяйки торопятся с покупками к ужину. Никто не обращает на него внимания, а он стоит перед запертой дверью, не зная, что делать.
     Кто знает, когда вернется хозяин... Может, только утром - с ним это частенько бывает с тех пор, как умерла жена. А вдруг случится пожар и все сгорит? Ему самому чудно, что в голову приходят такие никчемные мысли. Он начинает чувствовать голод, ему надоело стоять тут и проклинать свое невезение. Кажется, все бы отдал, лишь бы очутиться сейчас в своей комнате и спокойно съесть этот творог, глядя на свои книги.  Потом вскипятить чай, поставить на стол у теплой печки и с наслаждением открыть книгу...
     Он сбегает по ступенькам и снова возвращается, стоит у двери, стучит, злобно дергает звонок. Вдруг соседняя дверь приоткрылась и на пороге показалась статная женская фигура. "Может, подождете у нас, пока вернется ваш хозяин? Не стоять же вам тут в этакий холод!" - с приветливой улыбкой говорит женщина.
     Он замешкался, на него нашла:  что  это  за  тетка?  На двери написано: "Портной Иоганн". Неохотно идет за ней  - и вот он в большой уютной кухне: стол, мягкий диван, даже какие-то картинки на стенах, а вот и швейная машинка, возле которой   сложена шерстяная одежда. Все очень чисто, утварь тщательно вымыта и прибрана, на печке расставлена начищенная медная посуда. В мягком свете лампы лицо женщины, со следами былой красоты, кажется добрым и приятным. Она предлагает ему кружку горячего молока, усаживается рядом, как родственница, и говорит без умолку. Он отвечает кратко, односложно, потягивая молоко. Она слыхала от соседей, что он учится с утра до ночи. Два года назад у нее тоже был жилец-студент, католик. Священное Писание знал назубок. Хороший был человек... Когда он умер, ей достались его книги, и она их продала, только латинское Писание сохранила. Она встала и показала ему старинную Библию. "Вы, верно, все это тоже знаете, да? В наше время люди мало читают святые книги, но вы, евреи, не как все, вы знаете ваше Писание, так ведь?"
    - Я не изучаю Писание, - кратко отвечает он.
    - Вот как? А я думала, вы изучаете вашу религию. А чему же вы учитесь, если можно спросить?
    - Философии и истории.
    - Что такое история, я знаю, да и про философию слыхала - я ведь наслушалась всяких умных разговоров в доме моего дяди, он был человек благородный, из семьи Брынских, не последний среди польских магнатов, а уж какой ученый... Мой младший брат пишет в польскую газету в Познани, все ратует за родную Польшу, а со мной не хочет и слова сказать с тех пор, как я вышла замуж за немца. А я ведь не забыла, что я полька, я и в костел хожу по праздникам. А немцев с их религией на дух не переношу, нет в ней никакой святости, испортил ее Лютер...
    - Католиков я тоже уважаю. Когда я жил в Кракове, то, бывало, заходил в костел Святой Девы на утреннюю мессу, смотрел, как католики преклоняли колени, и их благочестие казалось мне очень искренним.
    - Так почему же вы сами не станете католиком?
    - Душа моя питается от другого корня.
    - Что? Не пойму, что вы сказали.
    Он молча пьет молоко. Она поняла, что он не хочет отвечать, и встала, чтобы налить ему еще.
    - Спасибо, я больше не хочу.
    - Может, хотите хлеба с маслом? Не стесняйтесь, - добавляет она, видя, что он молчит. - Что ж поделаешь, раз дверь заперта - пока хозяина будете ждать, проголодаетесь.
     - Я не голоден.
     - Ну вот, пойдете кушать в какой-нибудь трактир. Плохие тут трактиры. Вот у нас в Познани...
      - Я не ем мяса животных.
      - Слыхала я от дяди, что бывают такие люди. А скажите, если только не будет неучтиво спросить, - это у вас так по религии положено, вроде обряд какой?
       - Нет.
       -  И давно вы мяса не ели?
       - С год.
       - Да вы же, чай, ослабели без мяса.
       - Не знаю. Какой был, такой и есть.
       - Вот чудно-то, - замечает она как бы про себя.
       - Чудно, чудно! - доносится из-за двери, которая тут же распахивается, и на пороге появляется муж, немного под хмельком, веселый и благодушный. - Вечер добрый! Вечер добрый, господин хороший! Вот он, молодой сосед-то наш, а то его и не разглядишь толком. А я евреев уважаю, они добрые. Ох, помрем мы тут с голоду без работы, какая работа в такую стужу. Холод собачий на улице, прямо как в России. У вас ведь там холодно, верно?  Там в мороз все шубы носят. Вот портным-то раздолье, а? Выпейте со мной, молодой человек, не стесняйтесь, выпейте! - повторяет он, доставая из сумки бутылку и наливая в небольшой стаканчик.
      - Да отстань ты от него, слышишь? - огорчившись, укоряет его жена.
      - А вы не слушайте ее, она у меня полячка. Они, поляки, все породистые, как собаки, ха-ха-ха!
      - Замолчи, говорю!
      - Ха-ха-ха!
      - И гостю не дает покоя, - бормочет она про себя.
      - Гость парень славный, он мне по душе, чего ему злиться на бедного человека. Что я хорошего в жизни видел? Три года служил в армии, гнал дураков-французиков до самого Меца, получил там пулю в руку, и пришлось мне пролеживать койку в госпитале,  пока не заключили мир. Зря пошли с ними на мировую, надо было с ними так же, как с поляками...
      - Да замолчи ты! Сколько раз тебе говорить?
      - А что ты мне сделаешь, полячка? Знаю я вас, у вас и священники не женятся - все больше из благочестия, ха-ха-ха!
      - Да ну Бог с ними, со священниками, - пытается она успокоить мужа. - Гершон прислал сегодня к нам сказать, что ему в магазине срочно нужны товары и чтоб ты поскорей закончил работу. Давай, принимайся за дело. Хочешь есть? Что ты хочешь на ужин? Мяса нет, есть картошка с селедкой.
      - Да ну его, Гершона, пропади он пропадом, проклятый еврей, вечно он меня торопит, а цену  прибавить не хочет. Загребает себе денежки, а сам палец о палец не ударит. А у меня глаза устают, Мария- Йозефа, надо бы подмастерье нанять, да куда там...
      - Ну чего ты бранишься? Иди работай! Шей! Жизнь такая, что поделаешь. Гершон не хуже других, он хотя бы всегда задаток дает.
      Портной повесил голову, сел к машинке и стал в ней копаться. Михаэль увидел, что волосы у него седые. Хозяйка вышла в другую комнату.  Старинные часы на стене тихо тикали, кукушка, которой не было слышно до сих пор, высунулась и прокуковала.
      Пришла какая-то старуха, очевидно, служанка, которой давали угол за помощь по дому и на кухне. Это была уродливая женщина с торопливой, но правильной речью. Не обращая внимания на гостя, она стала разбирать принесенный узел с вещами. Потом спросила хозяина:
     - Хедвиг еще не пришла?
     - Да эта змея гоняет ее в мороз, на ночь глядя, учиться музыке. Девочка простудится! - откликнулся хозяин.
     Услыхав новое имя, Михаэль отвлекся от своих размышлений. Вошла хозяйка, Мария-Йозефа, с ворохом тканей и положила их перед мужем.
     - Марта, - сказала она старухе, - этот молодой господин снимает у нашего сапожника. Он не может войти к себе в дом, забыл ключ, а хозяин, конечно, засел пьяный в каком-нибудь кабаке - что ему, жена-то умерла, бедняжка.
     - А-а, - откликнулась та, - здравствуйте, молодой человек. Как это хорошо, что вы учитесь. Моя дочь, царство ей небесное, тоже уважала ученых. Хороша она была, моя доченька, а уж скромница какая, всякий, бывало, заглядится, как пройдет она по улице; да только она все больше дома сидела, - честь дочери царской взаперти, как говорится, - читала или пела, пока не стряслось это несчастье...
     - Молодой господин еще зайдет к нам, - оборвала ее хозяйка, - ты еще успеешь рассказать ему  про свои дела.
     - Подожди, Мария-Йозефа, пусть этот молодой человек рассудит между мной и этим злодеем. Он учился в университете,  квартировал  у нас и влюбился в мою девочку. Я говорила дочке: "Да ведь он еврей, а ты католичка!" - а она только глаза опускала. Что мне было делать? Потом он уехал домой, к отцу, пару раз написал нам, да и перестал писать. Дочка становилась день ото дня печальнее; я узнала, что он обручился с другой, но не хотела говорить этого девочке. Старший сын поехал и вызвал того на поединок; оба были ранены, и дочка  затосковала. Тосковала, тосковала, да и повредилась в уме. Забрали ее в больницу для умалишенных. Все сбережения, какие у  меня были, пошли на врачей, так я и оказалась здесь. А сын уехал за границу и   от  него   никаких известий.
     Старуха все говорила, Михаэль молча слушал. Кажется, много раз он слышал или читал такие истории, но теперь что-то кольнуло его в сердце. Он почти завидовал человеку, сумевшему так привязать к себе эту невинную душу, прекрасную в своей печали. Она так юна, так нежна, так  тонки ее печальные руки... Ему хочется утешить ее, хочется сказать ей: "Я стану для тебя тем, чем не смог стать он! Послушай меня, забудь его!" На глаза его навернулись слезы, а  мысли уносились все дальше.  Там, в доме скорби, лицо ее побледнело  и осунулось от страха и горя, но она еще помнит свою любовь...
     Дверь распахнулась, и на пороге появилась юная девушка. Она смущенно и удивленно взглянула на неизвестного, и он узнал ее. Это была она  -  та самая девушка с катка.
     Михаэль покраснел и склонил голову  на руку, словно боялся  посмотреть ей в лицо. Она поцеловала мать и отца и поздоровалась с Мартой.
     - Нет ли чего нибудь поесть? Больше никогда не пойду на урок так поздно! Пальцы до того замерзли, что я не чувствовала клавиш!
     - Дайте ей поесть, чаю налейте! - обернулся портной.
     - Скорее снимай шубу и выпей  горячего, по лицу вижу, как ты замерзла, - хлопотала Марта.
     Мать взяла девушку за руку и подвела к Михаэлю:
     - Вот моя дочь, молодой человек. А это наш сосед, студент, который живет у сапожника. Не бойся, он порядочный человек и не кусается.
     Почувствовав на себе ее невинный взгляд, Михаэль опустил глаза. Тут снаружи послышались шаги и скрежет ключа: хозяин вернулся. Михаэль поспешил к двери, не зная, что сказать и как благодарить этих людей.
     - Да куда вы так торопитесь?
     - Извините... Я устал...
     -  Заглядывайте  к  нам!
     - Да, да, конечно... зайду.

Y

     Мария-Йозефа провела юность в имении дяди недалеко от Познани. Тетка, женщина хрупкая и нежная, очень страдала от ревности к многочисленным дядюшкиным  любовницам  и  в конце концов уехала во Львов к родным. Детей у них не было. Мария, самая близкая из обнищавшей родни, взяла все хозяйство в  свои  руки.  Поговаривали, что когда она повзрослела, дядя и ее не обошел своим вниманием.
     Сердце ее оставалось холодным. Мужчины ее вообще не привлекали. Только со священниками она была приветлива. Их черная одежда внушала  ей почтение. 
     Со временем дядя разорился и вновь сошелся с женой, а Мария-Йозефа оставила дом и вышла замуж за портного Маркуса, который когда-то работал в дядюшкином имении. К мужу она тоже не питала никаких чувств, но это было неважно. Главное, чтобы этот  чурбан  работал и приносил домой деньги.
     А Маркусу и дела мало. Он был армейский портной, терпеть не мог французов, да и поляков не жаловал, но Мария была хороша собой и дородна телом, дядя дал ей в приданое немного денег и кучу всякого добра, так что они смогли поселиться в столице Силезии.
     Жили они как все добропорядочные мещане: он занимался своим ремеслом, она хлопотала по дому или бездельничала. Он немножко выпивал, а она любила покушать. Он простой немецкий мастеровой, а она - родовитая полька. Он ничего не знает и ничем не интересуется, а она умна и наблюдательна. Она знает, как и чем живут соседи, кто в кого влюблен и кто с кем в ссоре, она читала кое-что о славной польской истории и слыхала о немецкой политике.   Она  религиозна, но не фанатична, и знает, что есть просвещенные люди, которые к религии  относятся очень свободно. А еще она знает, что у благородных людей, кроме жен, бывают содержанки. У нее есть знакомые среди женщин этого сорта, и она внимательно наблюдает за их манерами и образом жизни -  без  всякой цели, просто из  любопытства . При этом она  любит поговорить о святости семейных уз  и о том, что нет добродетели выше скромности.
    Детей у них не было, да ей и не больно-то хотелось рожать. По правде говоря, она со  страхом  думала о беременности, боясь страданий. И все же при виде нарядных маленьких  девочек в ней порой просыпалось что-то похожее на материнское чувство. Когда однажды к ним в дверь постучалась маленькая нищенка - мать ее болела,  и девчонка ходила по домам, чтобы прокормиться, - Мария решила взять малышку к себе.
     За небольшие деньги мать согласилась отдать девочку.
    Эта нищая девчонка была Хедвиг; говорили, что ее мать - гулящая Лотта-прачка, а об отце никто никогда не слыхал.
                               

* * *

    Когда-то Лотта была юна, скромна, хороша собой и стирала белье у соседа, у молодого чиновника, по имени Реувен. Он пленил ее сердце своим мягким голосом и учтивыми манерами. Да и она ему нравилась, такая тихая и милая. Он жалел ее, ведь ей приходилось так тяжко трудиться, и еще больше преисполнился жалости, узнав, что она сирота. "Вот честный, порядочный человек", - думала Лотта, возвращаясь по вечерам в свою комнату, и чувствовала себе еще более одинокой. И вот однажды, когда она внесла в прихожую корзину выстиранного белья, он взял ее за руку и поцеловал. Смутившись, она опустила глаза, а он крепко прижал ее к себе и погладил по мягким волосам. Чувствуя, как бьется ее сердце под тонкой кофточкой, он и сам пришел в волнение. "Оставьте меня, пожалуйста!" - умоляла прачка, но он прижимал ее к себе, словно желая срастись с ней навечно... Долгие поцелуи, нарастающая страсть, когда душа льнет к душе, замирая от стыда и желания...
     Став его любовницей, она по-матерински заботилась о нем, продолжая зарабатывать стиркой и после того, как забеременела. А он не знал, что делать: его родители и слышать не хотели о ней, бедной, безродной, да еще и христианке. Мать рыдала, отец злился, родные советовали бросить ее. А он, конечно, был к ней по-своему привязан, но узнав, что она религиозна, немного поостыл. Он не отличался богобоязненностью, ведь нынче у просвещенных людей это не принято, но все же по большим праздникам ходил в реформистскую синагогу (особенно в "Грозные Дни"*) и слушал проповеди о нравственных сокровищах еврейства... Как известно, Бог не хочет, чтобы евреи женились на иноверках; кто знает, может и вправду Ему все ведомо про людские дела – как бы то ни было, кто мог бы с уверенностью утверждать, что это не так?
    К его религиозным сомнениям прибавилась  неведомо как очутившаяся у него в кармане тысчонка-другая из хозяйской кассы, и вот в один прекрасный день он просто взял и уехал, бросив Лотту на произвол судьбы.  Она родила,  не было сил  работать с  утра  до  ночи. Жизнь опостылела ей, и с горя она стала выпивать. Пить она научилась еще в  те времена, когда Реувен, чтобы задобрить ее, бывало, подносил ей стаканчик. Она перестала смотреться в зеркало, обносилась и опустилась, срывала наболевшее сердце на девчонке, ругала ее и кляла, а когда та малость подросла, то и поколачивала ни за что ни про что. Ненавистен ей был этот еврей, и отродье его еврейское ненавистно.
     Когда заботы о дочке взяли на себя чужие люди, Лотта немного пришла в себя, к ней даже вернулось что-то от прежней скромной миловидности.  Только вот этот шорник... Вечно без работы, вечно пьяный, и все пристает к ней со своей любовью, и все не может ей простить, что она нагуляла ребенка от еврея. Лотта боялась его и уверяла, что и думать забыла про девчонку. Шорник, что ни говори, все-таки был мужчина, при случае мог за нее постоять, да и ей было о ком заботиться... Но каждый год в  день рождения девочки, с букетом цветов в руке, она стучалась в дверь к Марии-Йозефе. Дверь захлопывалась у нее перед носом, ее не  хотели пускать в дом, и весь день она караулила у калитки, не пройдет ли Хедвиг, нельзя ли будет ее поцеловать, хоть раз в год...
      В такие дни в доме до вечера раздавались веселые голоса, Хедвиг не показывалась, и в конце концов Лотта уходила в слезах, простоволосая, в сбившемся на плечи платке. Так брела она, вызывая жалость у прохожих, в свою крохотную комнатушку, где ее наверняка поджидал с бутылкой шорник, этот подлец. Все подлецы и сволочи - и Реувен, и эта чертова Мария-Йозефа, которая забрала ее доченьку, оставив ее, Лотту, одинокой и бездетной. Реувен, небось, женился на красотке, народил себе деток, а она, бедняжка, все работает как каторжная. Весь мир был такой - подлый и сволочной, и не на что надеяться, и Бога в мире нет, Он живет только в церкви. Ведь Он все слышит, все знает - почему ж не поможет ей,  злополучной  страдалице? Никто не поможет. Так думает Лотта, идя домой, и молча рыдает.
     Хедвиг росла в относительном достатке. Она ходила в гимназию для девочек и немного училась играть на фортепьяно. Ее одевали как барышню и каждое лето отправляли отдыхать в деревню. Когда она подросла, девочку окрестили в католическую веру, только священник недовольно ворчал: "Чую чужую кровь, за версту чую". Мария-Йозефа, улыбаясь, отвечала с широкой улыбкой: "Она еще вырастет и будет наша".
    Мария-Йозефа  неплохо относилась к приемной дочке, но та больше любила пьяненького доброго отца, чем мать, которая ее нередко ругала и попрекала. Она не была счастлива в приемной семье, какая-то тяжесть давила ей душу,  даже смеясь и радуясь, она была чуточку печальна, и ей самой это было странно. Порой она любила забиться в уголок и мечтать. Сила ее воображения была невелика, в книжках она понимала немного, но чувствовала, что всегда,  куда бы она ни шла, где бы ни присела - за ее спиной встает нечто неведомое, туманное... О своем происхождении она не знала ничего и считала мать и отца тетей и дядей. Мать, когда сердилась, иногда называла ее чужачкой и найденышем, но Хедвиг не понимала и не верила, считала, что это шутка. Мама - тетя, отец - дядя. Как это? Непонятно.
    Мария-Йозефа задумывалась о будущем дочери. В последнее время Маркус пил все больше и дела шли все хуже. Привыкнув  к достатку, нелегко  считать гроши.
    У Марии-Йозефы  была приятельница Стася, полька, женщина красивая, ухоженная  и  знающая  цену  своей  красоте. Недешево ценил ее и богатый еврей, который влюбился в Стасю и навещал ее раз в неделю - на вознаграждение, полученное  за этот визит, Стася безбедно жила всю неделю и с утра до вечера просиживала у Марии-Йозефы, они были давние подруги и всегда выручали друг дружку - то деньгами, то советом. Одевалась Стася пышно, держалась гордо, как графиня, ей хотелось, чтобы соседи думали, будто она аристократка, которая приезжает к портнихе.
     Стася, при всем своем кокетстве, была женщина добродушная. Был у нее когда-то сын,  умница,  даже стихи писал, но безвременно умер, и она бережно хранила  память  о  нем. А этот старый еврей, ее любовник,  -  какое ей дело до него, ну его совсем!  Никого она не любила,  одного  только  сыночка, светлая ему память, единственное ее утешение с тех пор, как она разошлась с мужем.
    Одна только  Марта  терпеть  не  могла  Стасю. Пьяница портной называл ее пышечкой, а Хедвиг побаивалась, хотя Стася всегда приносила ей подарки и красивые книжки. По правде говоря, Стася, не отдавая себе в  том  отчета, тоже чувствовала некоторую неловкость рядом с этой  юной чистотой. Возможно, именно Стася  навела Марию-Йозефу на разные мысли насчет Хедвиг…   но  пока   еще   ничего  не  было  решено.
    И вот тогда в их доме появился Михаэль.

YI

      Михаэль стал заходить к соседям - вначале от случая к случаю, потом каждый день, ближе к вечеру. Поначалу он выжидал, когда Хедвиг уйдет на урок, потом испугался, что они это заметят. Один взгляд на ее лицо  давал  ему  неведомое  прежде  ощущение   безмятежного покоя.
     Он почти не говорил с Хедвиг, так, несколько слов, и думал, что она, наверное, неспособна к длинным беседам. Он и сам почему-то не мог с ней долго разговаривать.
     Иногда Хедвиг садилась  напротив него, иногда - рядом с ним, на диване, и когда он собирался уходить, тянула его за полу пиджака и просила: "Посидите с нами еще немножко!"
     При виде Михаэля на ее лице появлялось выражение затаенной радости. Он плохо одет и говорит о непонятных вещах, и все же... У нее не было ни родственников, ни друзей, с детства она была замкнутой, но,  когда приходит Михаэль, в ее душе возникает чувство какой-то непонятной близости. Она, конечно, не смогла бы в  этом признаться, но порой она думает о Михаэле  -  он  пробуждает  в  ней  любопытство. Первый раз в жизни она так много думает о человеке в его отсутствие, особенно когда играет... Примеряя новое платье, она думает о нем, новые туфельки показывает ему, и новую шляпку, расшалившись, водружает  ему  на  голову. "Дети играют, как брат и сестра", - снисходительно переглядываются Маркус с Марией, и это, как ни странно, приятно Михаэлю. С тех пор, как он ушел из дома, он давно забыл, как это - быть братом и быть ребенком.
     Порой он украдкой касается ее кос, и ему кажется, что это прикосновение странно сближает их, что вся ее невинная душа - в этих чудесных косах. Какие они длинные, блестящие, как красиво спадают на ее стройный гибкий стан, ведь она высокая, на голову выше его. Ее цветущий рот - как весенняя роза, глаза у нее голубые, на смуглом лице тень задумчивой грусти, волнующей сердце.   Кожа у нее гладкая – так и хочется провести по ней рукой... А один раз она накинула на шею красный   платок, и у него дух занялся, так она  была  хороша...
    Он заходит к ним каждый день. Он обо  всем  рассказывает им, они знают о нем все, - вернее сказать, она, Мария-Йозефа, знает все о его происхождении, о его прошлом, о его сомнениях, надеждах, размышлениях. Добряк портной полюбил его и под хмельком нет-нет да и сболтнет: "Чем тебе не невеста наша Хедвиг? Она девочка славная, да и ты парень неплохой - чем вы не пара?" Михаэлю  неловко  слышать это,  и он  опускает глаза. А Мария-Йозефа с улыбкой одергивает мужа: "Да ладно, будет тебе, Маркус..."
    Михаэлю известна история Хедвиг: Мария рассказала ему все с глазу на глаз, и это открытие воспламенило воображение юноши.
     Бунтуя  против  мракобесов, он не раз мечтал, наперекор всем предрассудкам, жениться на христианке. Расхожая мораль  не для него! Потому-то его так привлекает  связь с иноверкой, да еще и рожденной вне брака! Чего же лучше –одним  махом избавиться от всех сомнений и стать   совершенно  с в о б о д н ы м, разорвать последнюю ниточку, связывающую его с племенем и расой и сделаться  ч е л о в е к о м,  первым человеком нового поколения.
     Он уедет вместе с ней далеко-далеко. Никогда не будет писать родителям и друзьям, не будет читать на иврите, ничего не будет знать о судьбе народа Израиля, и станут  они жить, как первые люди в раю, покинув родительский удел и разорвав узы наследства.
     Правда, она, Хедвиг, верующая, она все еще ходит в костел, но это ничего, он ей все объяснит, он научит ее, как  н е  верить в Бога, и она поймет и станет ему верной подругой и  единомышленницей.  Их любовь молчалива и скромна, зато жизнь их будет как заря солнца во всем его великолепии.
     А еще - они удалятся от растленной цивилизации и вернутся к природе, будут одеваться в самую простую и естественную  одежду, как крестьяне, будут ходить босиком. По вечерам, когда стадо возвращается с пастбища, она будет напевать, а он подпоет ей... Уже сейчас, словно издалека, слышится ему та мелодия. С вершины горы, у хижины, ему видна долина с яркими пятнами лугов, а вверху небеса  розовеют от  закатного  солнца.
    Какой покой в этом напеве! Словно он никогда в жизни не читал книг и не учился молиться,  - теперь, только теперь является ему загадочная Сущность, скрытая во всей природе и в нем самом. Открываются Божественные тайны, схороненные в корнях дерев; в журчании рек и шелесте дубрав слышится эхо Шехины, и Хедвиг сама - ее отблеск, женственный образ вечной Природы.
    Погруженный в мечты, он выходил на берег канала, садился на каменную скамью и вслушивался в шум жизни. А вокруг все длится зима, недолго усидишь на камне в этакий мороз... Жар грез и холод зимнего дня, и в нем самом - два мира: на кромке безбрежного океана мысли зарождаются поэтические строки, и с этой минуты он уже не гонит их прочь...
     Возвращаясь домой, он дивится сам себе: все изменилось. То ли он грезит, то ли весь мир, все люди вместе с ним погрузились в грезы...
     И назавтра все так же. И в книгах то же. Вот  он читает Шопенгауэра:   раньше все это казалось  чистой мыслью, а теперь под покровом строгой логики  чувствуется  биение страсти. Он мыслит - следовательно, он любит; он любит - значит, он мыслит.

                                

YII

     И Хедвиг тоже грезит наяву. Грезит на  свой лад... Она не дурочка, но не приучена размышлять. Однако сейчас все, что заложено в ее душе, безотчетно поднимается и раскрывается навстречу Михаэлю. Ее грустный мир словно овеян свежим ветром. Просыпась по утром, она думает о нем.  Она  чувствует, что  их что-то  связывает.  Он всегда приходит по вечерам. Он должен прийти!
    А вот раньше Михаэля здесь не было. Мама говорит, что он приехал издалека. Ей трудно себе представить, что это такое. У него есть родители, но он не живет с ними. Он все время читает книги - как это можно так много читать? Вот она, Хедвиг - она может  есть, пить, кататься на  коньках, но читать все время, без перерыва? Наверное, это все  божественные книги... Бог живет на небесах, его сын - Мессия, Спаситель наш.  Священники в костелах знают все, но Михаэль ведь не священник.  Он так гневно говорит о них, о святых отцах, но он хороший, сердце у него доброе. Ей так хорошо, когда он приходит, ей так нравится смотреть на него и говорить с ним. Сестре можно поцеловать брата; Михаэль ей не брат, но он такой славный! Когда он порой касается ее руки, она чувствует, что он добр, очень добр к ней. Так приятно наливать ему чай... А когда он пьет из чашки, то не прихлебывает, как ее отец. И руки у него такие мягкие. Мама говорит, что он очень бедный, и все учится, учится, и знает очень много, и никогда не ходит молиться в церковь - никогда. Еще полгода назад она его совсем не знала, он не приходил к ним - где же он был тогда?
     Бессонными ночами, усевшись на постели, она думает о нем. Сердце ее трепещет, дорогое лицо возникает в воображении таким, каким она видела его час, два часа назад. Почему они никогда не говорят друг  другу "ты"? Он произносит ее имя не так, как другие, и ей это нравится. Лоб его порой пересекают морщины, но глядит он ясно и прямо, и весь он - прямой.
    А соседки говорят, что он  -  е в р е й.  Она много раз слышала это слово, но значение его  ей  непонятно. Он говорит на их языке и одевается, как они,  но он из другой страны, из-за границы. Что это такое - заграница? Вот, например, мама - полька; что это такое - полька? Иногда мама разговаривает со Стасей на каком-то чужом языке - зачем она это делает? Мама говорит: поляки - народ гордый и благородный, не то что немцы, но это вообще непонятно. Папа - лютеранин и молится в другой церкви. Почему Всевышний не сделает для всех одну церковь? И что Он делает там, в своей вышине? А где живут ангелы? Те, кто боится Бога и молится всей душой, иногда видят ангелов и говорят с ними. На иконах рисуют ангелов с крыльями. Надо спросить об этом Михаэля. Заходя к нему, чтобы позвать на чашку чая, она всегда присаживается на минутку. Но он стесняется и говорит: "Как дела, Хедвиг?" - и это ей немного забавно и очень радостно. Ей бы хотелось дать ему немного денег, но стыдно, и она просит об этом мать. Мать улыбается и целует ее в лоб.
     - Мама, - спрашивает она, - тебе нравится Михаэль?      - Ну конечно, доченька. А тебе?      - И мне тоже, мамочка.
     Ее краса расцвела во всей своей нетронутой чистоте; всем, кто ее видит, приходит на ум роза, но видно также, что в ее милом личике чего-то не хватает - может быть, мысли, опыта, поисков. Но она не думает о своей красоте, не считает ударов своего сердца. Кровь отца, текущая в ее жилах, неведома ей и словно не смешалась еще с кровью матери, словно ждет еще своего часа. Может быть, это и придает ей какую-то  особую прелесть, какое-то затаенное очарование.
    Дома,  в  кругу  подруг, она почти никогда не встречает евреев. И все же при виде сынов Израиля ее сердце безотчетно вздрагивает. Как-то раз
по воле случая она оказалась в синагоге: знаменитый певец оставил сцену и стал кантором, и многие пришли его послушать. Это было незабываемо.
    Она мечтательница, Хедвиг. Она тоскует о чем-то, а о чем - она и сама не знает.
    О любви? Нет, об этом она не думает.
    Красивые платья? Драгоценности? Нет, и без них она могла бы обойтись. Она грезит почему-то о деревьях, о воде, потоках воды - как хорошо было бы целыми днями плескаться в ручье, в саду. Мама рассказывает иногда о садах и бескрайних полях в имении Брынского, ее дядюшки, польского магната. Хедвиг любит слушать эти рассказы и мечтать... Ах, если бы этот Брынский был ее отцом! Если бы она родилась не в городе, а там, среди полей... Играла бы с собаками в огромном дворе...
    Собаки бегают голые, и лошади тоже. Ведь лошади сотворены для того, чтобы возить повозки. А вот впрягать в повозку собак - это очень нехорошо. Ей жаль, когда животные страдают. Она ходит исповедоваться к святому отцу, но почему-то ей трудно рассказывать ему об этом. Лицо у него унылое, и он всегда требует от нее признания в грехах. А она и не знает, что такое грех.
     А вот Михаэль никогда не ходит к исповеди. Но когда он видит ее, Хедвиг, его лицо словно вспыхивает светом. И он очень добр к ней. Однажды они шли вместе по улице, и ей было так приятно, когда он вдруг сказал: "Хедвиг..." - и замолчал.

YIII

      Дела в доме Марии-Йозефы шли все хуже и хуже. Зимой еще куда ни шло: зимой люди покупают больше одежды, а вот летом мужа так и тянет к бутылке.
      Мария-Йозефа все чаще безотчетно останавливает взгляд на тонкой фигурке дочери... Не поможет ли она поправить дела? Может, в нее влюбится хоть  какой-никакой  богач и возьмет ее так, без приданого- тогда и ей, Марии-Йозефе, перепадет кое-что. Рыжий Шульце, один из заказчиков мужа, владелец ближнего леса, заходил к ним несколько раз и намекал на что-то в этом роде. Он мужчина в расцвете лет, ему около сорока, и что с того, что левый глаз у него стеклянный?  Он бы жену на руках носил, берег как зеницу ока. А летом она, Мария, будет приезжать к ним в деревню на отдых. Что с того, что бегают там две девчонки, по слухам, его дочки неизвестно от кого? Они еще маленькие, привяжутся к Хедвиг как к родной.
     Вроде бы неплохо - а все же вряд ли  выйдет. Что-то тут не так: все-таки Хедвиг такая нежная, а он рыжий мужик с грубым голосом. Ну, так есть и другие. Что, на рыжем Шульце свет клином сошелся? Хедвиг подрастет и сама решит, как ей быть. Может, и вовсе замуж не пойдет - вон у нее какое лицо бывает порой, прямо как у святой, особенно когда молится.
     Этот Михаэль, конечно, славный парень. Но он бедный студент, и кто знает, что еще из него выйдет. Уж очень много времени эти двое проводят вместе... Что ж, если они друг другу по душе - стало быть, так суждено, и она, Мария, им поперек дороги становиться не будет. Этот старый пьянчуга долго не протянет - и тогда они заживут все вместе. Михаэль станет ученым человеком и разбогатеет - эти евреи умеют добиваться своего, - а она при нем будет почтенной, уважаемой тещей, хоть и немного понимает в его умных речах.
     Родные, конечно, не разрешат ему жениться на христианке. Но он, видать, отрезанный ломоть и от них не зависит. Священник тоже будет придираться, не захочет венчать такую пару. Да и вправду ведь нельзя венчать еврея с христианкой. Ну так что ж, можно пожениться и гражданским браком - ведь Михаэль, насколько она его знает, не захочет перейти в другую веру. Ну и ладно, Бог один для всех, говорит себе Мария-Йозефа.
     Однако же и от рыжего Шульце, глядишь, перепадает какой-никакой подарочек, когда он заходит покупать одежду на лето. Картошка с его огорода хороша, такой нипочем не найти в городе весной. А свежие яйца от его кур - лучше не бывает. Нет, он все же неплохой малый, этот рыжий Шульце. А что ругается и ворчит, так это не страшно: честные люди часто бывают ворчуны. Если бы не Михаэль, стоило бы подумать об этом серьезно. В конце концов, что они понимают, девчонки, в таком тонком деле, как они могут сделать правильный выбор? Хедвиг боится Шульце и не хочет идти за него - что ж! вырастет, поумнеет...
     Ох, да что это я, - говорит она себе, - куда этому рыжему, видно же, что дети   влюблены друг в друга. Сейчас они оба нищие, но в будущем - кто знает.   Этот еврей - парнишка упорный и, по всему видать,  способный, он пробьется.
     Да вот беда, долго ждать нельзя. Ведь он вот-вот помрет, этот пьянчужка, у него и сейчас уже ни на что сил нет. На что он сдался, талант, когда деньги нужны сейчас, сию минуту, а не потом, Бог знает когда...
     Ну, а коли так - на рыжем опять же свет клином не сошелся. Найдем другого, не беднее.  Хедвиг хороша, хоть бы и в королевскую опочивальню. Рассказывают же про красивую жену университетского привратника, что она была наложницей великого князя. Он же сам и выдал ее за привратника, да еще и ренту ей положил, чтоб она всю жизнь горя не знала, как сыр в масле каталась.
     Ну уж нет, - возражает она сама себе, - она девочка чистая, скромная, это не для нее. Пусть выходит за того, кто ей по сердцу. Михаэль прямо создан для нее, вот и пускай будут счастливы вместе.
     А если нет? Ведь Шульце намекал на что-то такое, да еще и посмеивался по своему обыкновению. Ему, конечно, уже за сорок, но он мужик неплохой и не дурак...
     У Михаэля тем временем дела тоже шли неважно. В этом большом городе оказалось очень трудно найти работу. За что он только ни брался!  Теперь осталось только одно - попытать счастья в столице немецкой земли, в Берлине. Там, в столице, верно, больше возможностей, чем здесь. Может, там и ему повезет.
    В столице собрался весь цвет ученого  мира. Там и студентов больше, и университет лучше. Там взошло солнце для Бен Менахема, туда прибыл с его родины Шломо Маймон - он читал об  этом великом страннике.
    Шломо Маймон ему ближе, чем Бен Менахем. Он отдает дань уважения Шмуэлю из романа "Вера и жизнь", да и его собрату, Целафхаду бар Хушим2. Нет, не сыновья виновны, но лишь  о т ц ы, они и понесут свой грех, а сыновья спасутся.
     Казалось бы, что ему до всех этих битв, он так далек теперь и от отцов, и от детей. Он сам по себе. Он - человек, он - личность. И все они - просто люди, борющиеся за свою свободу, а не за свободу своего народа.
     Да и что такое вообще - народ? И характер, и привычки, и  язык - все это не вечно, все меняется в зависимости от нашего желания, как одежда. Все народы равны, в будущем все они сольются в единое человечество, может быть, с единым языком...
     В одно прекрасное утро он окончательно решил уехать в столицу. Увязал свои немногие пожитки в узел, занял немного денег на дорогу и зашел к портному сообщить, что уезжает на все лето. На глазах у опешившей Марии -Йозефы показались слезы, а Хедвиг, услышав новость, выбежала в другую комнату и громко разрыдалась, закрыв лицо руками. Она не хотела даже попрощаться с ним.
     Михаэль был поражен. "Я еще подумаю," - тихонько сказал он, уходя, но они ничего не ответили.
     Михаэль остался в городе.

                                                                                

     То, что он не уехал, сблизило их еще больше. Он рад был, что остался и может видеться с ней каждый день. К тому же случайно представилась возможность немного заработать и поправить свои финансовые дела - во всяком случае, голодать ему больше не пришлось. Он даже купил себе новую шляпу и башмаки. Портной починил его одежду, и теперь он мог выйти на прогулку как порядочный человек.      Только начал он наслаждаться достатком и покоем, как пришло письмо от отца, раввина. Отец писал, что вдруг начал слепнуть - видно, от старости, - и хочет приехать в этот большой город на лечение. Только вот денег на поездку у него пока нет, а дорога далека.                                                  

* * *

     Известие было ошеломляющее.
     Он уже почти забыл отцовский дом, забыл, как трудно было освободиться от  пут  прошлого - даже от старинного длинного сюртука, шляпы и завитых пейсов. Забыл, как трудно было рвать корни, высвобождаясь из тисков "четырех локтей галахи"*. Забыл, как отец пытался примирить  его  со  Всевышним,  и какой удар это был для него, когда он услышал от сына, что «Зогар» написал не рабби Шимон бар Йохай* и что Божественное Провидение взирает на весь род человеческий целиком, а не на отдельных людей. Забыл мольбы отца и его гнев. Забыл, какие переживал сомнения и внутреннюю борьбу в то время, когда пытался совместить религию и разум, исправить веру и привести ее в соответствие с логикой. Теперь он уже не ищет противоречий  в священных книгах: это тоже потеряло для него смысл. И от гонителей, и от союзников тех дней он теперь далек. Он не пишет  братьям и сестрам,  не испытывает к ним никаких родственных чувств.  И вот теперь приезжает отец, чтобы разом напомнить ему обо всем! Что скажет отец о его бритом лице, о том, что он не накладывает тфилин и не соблюдает субботу? Он не может изменить свой образ жизни ради того, чтобы не оскорблять отца, не может, нет...
     Он воочию видит, как это будет: приезжает отец. Он уже почти совсем седой. Куда подевалось его царственное спокойствие? Он не упрекает, он ничего не говорит, но сын видит, что отец совсем сломлен, убит горем, и знает, что не в силах его утешить. Он  далек от отца и уходит от него все дальше. Дух свободы уносит детей из родного гнезда, вселяя в них   тревогу  и   надежду. Ничто не устоит против этого духа!
     Да, ради свободы можно пожертвовать всем. Ничего нет дороже. Что такое семья и родство с точки зрения логики? Да что там семья - чего стоит целый народ по сравнению со свободой мысли? Пусть близкие отрекутся от него, пусть скажут, что он  -  изгой,  и нет ему доли в наследстве предков. Он не отступит. Он не может отступить.
      А что у отца с глазами? Почему он решил приехать именно сюда?  Мало, что ли, врачей у них на родине? К своему удивлению, он чувствует, как вместе с этими простыми вопросами внутри разливается какое-то странное тепло. Он увидит отца, увидит родное лицо... Много месяцев, сотни  дней ни один человек не говорил ему "ты". Ему страстно хочется услышать это слово - "ты". Ему хочется поцеловать близкого человека.
      Но нет! Нет! Что он скажет отцу? Он уже почти забыл их язык... А как быть, если Хедвиг зайдет к нему и в присутствии отца позовет его пить чай? Дружба с девушкой - для отцовского поколения вещь невозможная, а уж тем более дружба с немкой. Его сын, такой умный, такой даровитый, который мог бы стать праведником, великим в Израиле, водится с иноверкой и оскверняет себя   и х    пищей...
    И вспомнилось ему, какая пропасть лежала  между ним и христианскими девицами в ту пору, когда он еще жил в отцовском доме. Он не мог представить  себе,  как это еврей может вступить с ними дружескую беседу.  Он вообще полагал, что люди, которые решаются войти в дом к нееврею  - просто-напросто отребье, а уж те, кто с ними водит дружбу, - те законченные погибшие души, вероотступники. Из всех сынов Израиля это дозволено только врачам, но сколько их?  - один в городе, два во всей округе.
     Несчастный отец! Да если он приедет сюда, он заболеет еще пуще. Он проклянет тот час, когда зачал такого злонравного сына, а не то натравит на него всех раввинов  городка,  и те станут убеждать  его одуматься и вернуться.
    Может, надо заранее предупредить отца? Может, намекнуть ему, что стоит сначала полечиться у местных врачей? По правде говоря, Михаэль совсем растерялся. Но вот приходит второе письмо:
     "Свершилось чудо. Наш праведный ребе удостоил меня своим благословением, и я исцелился. Знаю, сын, ты не веришь в это, но я, твой отец, воочию убедился, что и ныне не оставлен наш мир милостями и чудесами Творца. Стоит только открыть глаза!  Благословен Бог наш, исцеляющий недуги народа Израиля!"
     И впрямь - благословен Исцеляющий! Словно камень с души свалился!                                  

Х

     Сапожник, у которого снимал комнату Михаэль, женился и взял за женой многочисленных детей и собственный дом. Он съехал с квартиры - пришлось и Михаэлю искать себе новое жилье. На ближних улицах не нашлось дешевой комнаты, да и надоело ему все время видеть из окна одни только стены.  В конце концов он  подыскал  себе  комнату в предместье, на холме. Комнатка была узенькая и чистенькая, из нее видно было небо и широкие луга, а вдали - деревья невысоки, лес. В сумерках сюда сходилась молодежь - кто на свидание, кто просто погулять на  приволье.
    Михаэль чужд их забавам, как монах, и это не стоит ему особых усилий. Даже его хозяйка, вдовая и бездетная, вслух удивляется, как это молодой парень - и всегда один. Она одевается в белое и при всей своей скромной внешности наводит его на какие-то совершенно посторонние мысли, когда по утрам приносит ему чашку чая. Но он гонит  прочь  эти мысли и возвращается к своей обычной незамутненной чистоте.
    Таким же - кристально чистым - считают его и в доме портного, куда Михаэль, как и прежде, наведывается каждый день.
    Только Стася недолюбливает его. Она вообще не доверяет людям. На вид он и вправду необычный молодой человек, но ее немного задевает то, что он совершенно не обращает на нее внимания. В конце концов она ведь красавица; Хедвиг, по ее мнению, с ней и сравниться не может. Но она любит Хедвиг и в ее присутствии как-то смущается: что стоит внешняя красота против внутренней...
    Как-то раз ей пришло в голову  зазвать  Михаэля с себе в дом. До сих пор она не сделала этого потому, что вообще не принимала гостей. Подумав немного, она решила сказать, что недавно нашла на чердаке старинную  рукопись, как видно, оставшийся от ее отца-священника, и была бы очень обязана Михаэлю, если бы он нашел время взглянуть на рукопись.
     Михаэль согласился.
     Он пришел к ней в пятницу, в сумерки. Этот час до сих пор был для него связан со  смутными,  неясными   воспоминаниями о возвышенных чувствах, которые когда-то пробуждали в нем древние песнопения в честь царицы Субботы. До сих пор он не может работать в этот час и чувствует, что именно сейчас завершается неделя. Он умывается, надевает чистое платье, прибирает книги... Если бы он мог признаться себе, что в его душе поднимается в этот час тоска по родству, по своему народу, что он почти готов в этот час накрыть стол белой скатертью ...  Но он не желает в этом признаваться, изо всех сил старается  справиться с собой и обычно выходит  пройтись, выбирая  для  прогулки  чужие,  незнакомые места. Каждая  новая улица, каждый новый дом вступают с ним  в союз, утишая боль, как сонное зелье. Главное, что в такое время  ясность мысли изменяет  ему, душа мается и ищет близости с другой душой.
     В такой-то час и отправился он навестить Стасю, как обещал. Стася жила за рекой, в нижней части города, где обитали остатки польского населения, когда-то составлявшего здесь большинство. Туда можно было добраться только через мост. Он еще ни разу там не был.
     Со стесненным сердцем поднимается он по мраморной лестнице, застланной красным ковром с зеленой каймой. Звонит в колокольчик. Стася, одетая в мягкое, свободное домашнее платье, открывает ему дверь, приветливо улыбается в ответ на его смущенную ухмылку и ведет внутрь, в гостиную рядом со спальней. Коричневые с позолотой стены, темно-синие шторы на окнах, зеленый ковер на полу, блестящая полированная мебель черного дерева, - все здесь надежно охраняло скрытое в недрах квартиры любовное гнездышко.
     Она предложила Михаэлю сесть в обитое мягким зеленым шелком кресло, поближе к столу, покрытому длинной, до самого пола, скатертью. Села напротив, облокотилась на красивую, наполовину обнаженную руку и ласково взглянула ему в лицо. Хороша она была в ту минуту, как королева, ее величавая красота томила сердце.  Он старался сбросить наваждение, стряхивал дурман с души и снова погружался в него.
      Она только хотела подразнить его, испытать немножко - и вот сидит этот юноша с ней за столом в той комнате, куда входил лишь один мужчина, да и то редко: ее старик. Давным-давно, со времен развода, она не сближалась с мужчиной, который бы ей нравился. А этого мальчика она могла бы полюбить как мать, и больше, чем мать. Его мягкие руки, его милое смущение будят в ней чувственность, казалось, давно уснувшую и погребенную в недрах души. Ей хочется обнять юношу, привлечь его голову к себе на грудь и убаюкать...
     Но она стесняется самой себя, какая-то скрытая гордость удерживает ее и заставляет делать равнодушное лицо, вопреки тому, что творится в душе.
     А этот мальчишка не понимает, что происходит, не знает, что должен сейчас встать и молча подойти к ней. Пусть он не может высказать того, что чувствует, но этого и не надо, пусть только обовьет рукой ее шею. Она откинется в кресле и примет его юный поцелуй...
     Она заводит разговор о том, о сем... о рукописи и речи нет - ей больше не хочется лгать. Он отвечает тихо и кратко. Душа его в смятении. День угасает, тени в комнате растут, и под покровом мрака вздымаются из потаенных глубин души неведомые желания...  Продолжая говорить, она встает, кладет ему руку на плечо, с трудом удерживаясь, чтобы не сказать: "Сынок, дитя мое, люби меня..." И его губы шевелятся, словно удерживая рвущиеся наружу звуки...
     И вдруг она произносит: "Скоро стемнеет. Простите, я должна уходить, меня ждут". Ей жутко оставаться с ним еще минуту.
     Не говоря ни слова, он встает и уходит. Сбегает по ступенькам, словно спасаясь от самого себя. У подъезда медлит, как во сне. Страшен ему наступающий вечер.

                                

ХI

      Грозно-багровая краса вечернего заката тонет и растворяется в безмятежно чистой синеве. Мир полон отзвуков весны.
      Приземистые строения на этом конце города чуть светятся огоньками, но занавешенные окна чердаков - словно ослепли. Те, кто живет там, под крышей, верно, спустились и разошлись, канули в лоно этого влажного вечера. Тени юношей и девушек, пара за парой, проплывают и тают в аллеях. Колдовское очарование женщины, которую он покинул минуту назад, все еще теснит его сердце, образ ее застит ему глаза. Он мог бы обнять сейчас дерево в парке, как женщину; душу его томит сладостная и горькая плотская тоска.
     Он идет медленно, словно считая шаги, глядя по сторонам. Непокрытые девичьи локоны кружат ему голову, белизна женских одежд опьяняет. Он уходит все глубже в аллеи парка, где совсем мало гуляющих, и вот уже вокруг никого нет. В одиночестве  идет он  по аллее и усаживается на каменную скамью, чтобы перевести дух. В голове   - ни единой мысли. Он, и ночь, и томление этой ночи - словно грезят вместе, чего-то ожидая...
      В эту ночь он словно сделался другим человеком.
      Там, в дальнем  конце аллеи, возникает белая тень. Он всматривается и различает женский силуэт.
       Медленно-медленно поднимается он и идет. Он уже почти готов вернуться в город, но какая-то тайная сила влечет его к белой тени.  Он приближается. Перед ним молодая женщина в белой накидке. Молча, одиноко,  сидит  она, не замечая его, и он набирается храбрости, чтобы присесть на дальнем конце длинной парковой скамьи. Наверное, она сейчас встанет и уйдет; но нет, она  остается  сидеть  и смотрит прямо перед собой. Ее обнаженные руки белы и тонки, из-под белой косынки выбиваются черные волосы. Он пересаживается ближе и как бы нечаянно касается ее руки. Она поворачивается к нему и произносит негромко:
    - Пойдем со мной...
    Оба встают и уходят.
    Он идет рядом с ней, полный неуверенности и юношеских страхов. Она ведет его через парк к какой-то узкой улочке. Там, в угловом старом домишке, она живет одна.
    Отворяется   дверь. Слабый свет озаряет комнатушку, что-то вроде небольшой прачечной- и груды белого мокрого белья. Оттуда они проходят в кухню, как видно, она же и спальня. Тут она снимает свою косынку, и теперь  он может ее разглядеть. Это тоненькая женщина лет тридцати пяти, ее болезненное лицо, видимо, когда-то, в юности, было красивым. К его желанию примешивается жалость. Она говорит что-то вполголоса - в сущности, что-то довольно милое, и вдруг ему становится стыдно, он дивится сам себе.
    Небольшая свечка тускло освещает комнату. Он не понимает, что с ним творится, не может собрать мысли: ему кажется, что за эти несколько минут женщина стала ему близка, что он слышит стук ее сердца. Он кладет ей руку на плечо, склоняет ее голову к себе на грудь, и она целует его. Его сердце взрывается от любви, оно переполнено любовью...
                                

ХII

     Как он попал сюда? Он сидит на лавке, растерянно озирается по сторонам с чувством мучительного стыда и понятия не имеет, что теперь делать. Наконец он встает с тем, чтобы уйти.
     Но она ласково просит задержаться на минутку, выпить чаю. "Никогда еще не видала такого человека, как вы", - говорит она, раздувая угли.  Угли тлеют, самовар закипает, она протирает чашки, а он уныло сидит поодаль и жалеет себя и ее. Комната нищенская, но чистая, все расставлено по местам. Маятник в небольших часах на стене качается  бесшумно, словно боясь кому-то помешать. На белой печке сверкает какая-то медная  утварь - немногочисленная, но старательно начищенная.  Полы недавно вымыты, белые занавески на маленьких окошках выстираны и отглажены.
    Что с ним происходит? Он склоняет голову на руку и чувствует на ресницах слезы. Глаза словно застит какое-то мутное облако, ослепли глаза его души... Что он тут делает, он, грешник, потерянный и безвольный? Почему он еще здесь? Он хочет  подняться  и уйти - и не двигается с места. Скоро полночь. Надо же, какая тоска...
     Внезапно она встает и придвигает к нему столик со свечой. Ставит перед ним стакан чая и сама пьет - тихонько, деликатно, словно стесняясь.
     Она спрашивает его: не приезжий ли он в этом городе? Да, -  отвечает он.  - А сама она местная, из Силезии? - задает он вопрос. И она отвечает: не знаю.
     - Как это не знаешь? - спрашивает он.
     - Да я отца своего не знаю. Так и родилась сиротой.
     - А где ты жила в детстве?
     - Здесь, в городе, в предместье, у родных матери.
     - А они чем занимаются?
     - Они ткачи.
     - И ты тоже стала ткачихой?
     - Да нет, у меня глаза оказались слабые для такого ремесла, и меня выучили стирать белье.
     - А почему ты ушла от родных?
     - Они меня выгнали.
     - Почему?
     - Потому что я не хотела выходить замуж за их горбатого сына.
     - А сколько лет тебе было тогда?
     - Четырнадцать. Потом я два года работала у прачки. Тяжко было, всю черную работу она норовила свалить на меня, вот я и ушла от нее, стала работать одна, сама по себе.
     - А потом что было?
     - А что вы все спрашиваете, молодой господин?
     - Да так. Просто жалко мне тебя, сама видишь.
     - Потом я родила и очень сильно болела.
     - А кто твой муж?
     - Да не было мужа. Так, один еврей. Жид проклятый...
     - А где он?
     - Бросил меня.
     - А ребенок умер, конечно?
     - Нет!
     - А где он?
     - Да на что вам? Чего это вы меня расспрашиваете?
     - Так, я ведь ничего дурного не замышляю.
     - Дочка... доченька моя, - шепчет она, - пришлось мне отдать ее в чужие люди. Я больная была, нищая. Не могла я ее взрастить, как следует, вот и отдала в люди.
      - Ты ее видела с тех пор?
      - Редко, да и то издали.
      - А где живут ее приемные родители?
      - Здесь... в верхнем городе.
       - И ты с ней не видишься?
      - Они не позволяют ей встречаться со мной, она и не знает меня...
      - И не жалко тебе?
      - Что ж поделаешь... Она все равно не нашего племени. Господь меня покарал.

      - А ее приемные родители - они что, богаты?
      - Да не особенно. Они портные.
      - Портные?!
      - Ну, то есть, он-то портной, а она сама как бы из благородных...
      - А как... как... как ее зовут?

      - Мария-Йозефа ее зовут. Да что с вами, господин? Вы дрожите весь!
       - Н-нет, - пробормотал он. Лицо его побледнело так, словно он тут же собирался упасть в обморок. Но глаза все глядели на испуганную, растерянную женщину.
       Вдруг он вскочил, отшвырнул стол, с громким, горестным криком распахнул дверь и как безумный выбежал прочь.
                               

ХIII

     И весь мир перед глазами словно обезумел. Лишь немногие огни мерцают из холодного ночного тумана, в тишине пустынных ночных улиц он слышит пугающий рокот, рождающийся в его мозгу... Кажется, он кричит, но не слышит собственного голоса. В голове и в сердце словно стучит молот.
    Он падает на скамью и низко-низко опускает голову. Душа оглохла, словно провалился  он  в глубокую топь, словно придавлен тяжким грузом. Когда это случилось? Неизвестно, может быть, давным-давно. Нет, он не сошел с ума, но безмолвная тоска душит его, все тело болит, словно зажатое в клещи. Нет! - это он сам со всей силы вцепился в скамейку. Отпустить ее, встать, пойти по улице? - но он не может, ноги не идут. Тело как камень, глаза выкатились из орбит. Где он, где? В ночи, в ночи...
    Растянувшись во всю длину скамейки,  лежит он, уткнувшись лицом в сырое дерево, и рыдает, рыдает, а дыхание северной ночи ворошит ему волосы, заставляя дрожать от холода.
     Как жутко вспомнить ее имя! Буквы ее имени носятся у него перед глазами, словно написанные алым огнем по черному пламени.
     Душа его связана была с ее чистой душой, и душу свою он осквернил во веки веков...
     Вырвать из орбит глаза, чтобы они больше ничего не видели! Броситься в реку! Смерть  ему   за оскверненье святыни!
     Но нет, он не умрет. Не умрет, но будет жить и понесет свой грех. Мгновенная смерть - это не наказание. Все дни своей жизни будет он искупать то, что совершил, и оплакивать то, что потерял.
     Он поднимает голову, вслушивается в ночь. Ни звука.  Он покинут навеки. Он ощупывает руки и ноги - не сломались ли они, не отделились ли от тела? Нет, все на месте...
     Надо встать и идти, но он не может... Встает и чувствует, что скамейка словно волочится за ним.
     Вот-вот земля расступится и поглотит его... Ну же, ну... почему этого не происходит? Почему он до сих пор жив?
     Наверное, он оглох. Все в нем оглохло, весь мир оглох. Может быть, так было всегда? Но нет, его чувства еще воспринимают мир, и  е е он не забыл. Е е, дочь той женщины. О н а  отвернется, о н а  уже отвернулась, ведь кто он, кто?  Ж и д   п р о к л я т ы й ! Так сказала ее мать. Ее мать!
     Ему стыдно, он каменеет от стыда... Нет, он не утопится в реке и не повесится на дереве. Он будет жить и мыслить, как и раньше. Его мозг, воспитанный в отвлеченной возвышенной мудрости, будет работать, как привык, в оскверненном теле. А сам он, презренный, во всей своей отвратительной скверне будет размышлять о чистоте...
     В гневе он закусывает губу, бьет себя по голове, проклинает себя вслух:
      -   Презренный человек! Негодяй! Вот она, твоя святость! И ты рвался спасти человечество, ты, сквернейший и мерзкий из людей? Гадок ты, Михаэль, со всеми твоими стремлениями и мечтаниями! Позор, позор! Презираю я твой порыв к свободе, твою мечту о совершенстве! Ты слышишь? Ты понял? Презираю тебя, гнушаюсь тобой... - так говорит себе Михаэль. - Ударами бича уязвляй плоть свою! Пади на стогны града, и пусть растопчут тебя прохожие! Или нет: найди дом молитвы и пади там, между скамей - чтобы ступали по тебе евреи, пришедшие молиться.  Смирить себя! Да, так!  Смирись, человек, вернись к Всевышнему, к Богу ревнителю! Что тебе еще остается?
  По темным пустынным улицам блуждает человек и плачет, блуждает и плачет...
    Три дня и три ночи прятался Михаэль, как вор, в своем углу и никуда не выходил. Утром  третьего дня увязал он свои пожитки, чтобы навеки покинуть этот город. Он еще не знает, куда отправится, но в том месте, где понес  он   двойную  утрату, где  потерял  с е б я   и е е, - в этом месте он не может оставаться более ни единой минуты.
    Совсем  павши  духом, он медленно, молча проходит в последний раз мимо садов и парков. Улицы еще пустынны. На вокзале он покупает билет до самой дальней станции, насколько хватает денег. Поднявшись по ступеням на железнодорожный мост, оборачивается и смотрит на город, разверзший ему могилу при жизни.
    Ударил вокзальный колокол, возвещая о приближающемся поезде и его недолгой стоянке. Он торопливо  идет  по  перрону  и натыкается на рыжего Шульце. Шульце отворачивается, и взгляд уходящего провожает его.
    Рыжий Шульце прибыл из деревни в город со своими подарками.


1  Реминисценция  из  книги Бемидбар [Числа] 15:39  «И  не  будете  вы  блуждать,  влекомые  сердцем  и  глазами  вашими,  как  блуждаете  ныне».

2   Шломо Маймон (ок.  1753,  Суковыборг,  ныне  Белоруссия  -  1800,  Нигерзидерсдорф,  Силезия)  еврейский  философ-просветитель,  оказавший  влияние на  философию  немецкого  романтизма.  В молодости  претерпел  скитания,  голод  и  лишения,  позже  получил  поддержку  от  Моше  Мендельсона  (см.  ниже),  но  лишился  ее  из-за  своей  беспорядочной  жизни герой  которого  мучительно  переживает  разрыв  с  еврейской  традицией  и  кризис  еврейского  Просвещения.  Как  видим,  герой  Бердичевского  черпает  свои  знания  о  людях  из  литературы  и  философии  еврейского  Просвщения,  но  при  этом  отдает  предпочтение  мятущимся  натурам,  похожим  на  него  самого.
Бен  Менахем   -  Моше  (Мозес)  Мендельсон  (1729, Дессау,  Германия  -  1786,  Берлин)  -  еврейско-немецкий  писатель  и  философ,  своим  переводом  Библии  на  немецкий  язык  положивший начало  еврейскому  Просвещению  (Хаскала)  в  Германии.
Шмуэль  -  герой  романа    ивритского  писателя-просветителя  Реувена  Ашера  Браудеса [Бройдеса]  (1851,  Вильна  -  1902,  Вена)  «Вера  и  жизнь»,  молодой  ешиботник.
Целафхад  бар  Хушим,  или  Целафхад  бар  Хушим  а-Тоэ  -  автобиографический герой романа Моше  Лилиенблюма  «Грехи  молодости».

* "Жезл наставления" ("Шевет мусар", 1712, Измир) – назидательная книга р. Элияху бен Авраама-Шломо-Коэна (ум. 1792). Была переведена с иврита на идиш, ладино и арабский и имела широкое распространение.

3  Шехина  -  букв.  «пребывающая»,  -  присутствие  Всевышнего  в  этом  мире,  отождествляемое с  женственностью.